Для других, возможно, советскую власть задним числом делало неприемлемой то, что они сидели в каких-то проблемах. Но для меня сначала была неприемлемой советская власть, и это делало из меня философа.
«Шизоидное подполье» жило в философии и психологии глубин, психологии пограничного существования, в динамическом подвергании сомнению человеческого вообще. Не просто такой строй или иной, царская власть или западная либеральная, а человеческое вообще. Точкой сборки была, конечно, ранняя проза Мамлеева, взрывавшая и зачищавшая человеческое как проблему.
Встреча с Женей Головиным открыла мне дорогу в проблематику высшей масонерии, герметизма, традиционализма, что, как ни странно, вызывало у меня сначала полное принятие после Гегеля, которого я с восторгом сливаю.
А потом я начинаю борьбу с ними между 20 и 25 годами, когда у меня случился визион с распятым Великим Существом и его бесконечными отражениями, и шансом отражения порвать эту связь, эту зависимость, потому что ближе отражения слишком ясные, привязаны к оригиналу, дальше они слишком мутные, и не имеет смысла завоевывать свободу, потому что там и так царит хаос.
После этого я вошел в другое пространство, я стал читать по-французски литературу из спецхрана (по-русски этого тогда не существовало). Французский язык стал для меня «Вергилием», проводником в организованное знание.
Я потратил пять или семь лет на преодоление, на внутреннюю борьбу с генонизмом как с мировоззрением, которое обладает гипнотической и логической беспроигрышностью и безусловностью на два порядка выше, чем немецкая классическая философия. Немецкая классическая философия по сравнению с Геноном — детский лепет. Она сложнее по изложению, но она предоставляет возможность диспута, дискуссии, там есть десятки сомнительных мест, которые можно оспаривать. В этом плане она побуждает к собственной мысли.
А геноновский дискурс — это таблица умножения. Если дважды два — четыре, то о чем тут можно спорить? Спорить бессмысленно.
Я потратил пять-семь лет на оспаривание «дважды два — четыре», на внутреннее преодоление грандиозного окоема, открывающегося внутреннему взору. Но я знал, что его можно преодолеть.
Я не боролся с Гегелем, я боролся с Геноном. И я это прорвал, не в последнюю очередь за счет психологии глубин, за счет пограничной психологической ситуации, некой инфернальности.
Простые умы стираются в пыль Геноном, становятся жалкими идиотами, воспроизводящими серо и смешно эту парадигму, как граммофонные пластинки.
Но когда речь идет о шизоидном подполье, там есть эта соль, разъедающая все, трансцендентный субъективизм, который идет до конца, разъедает и уничтожает любые матрицы. И, наверное, это помогло мне в конечном счете перешагнуть через гипнотическую силу французского традиционализма.
Женя Головин сказал о Геноне:
— Я считаю, что это — заведомая чушь.
Это меня не убедило само по себе, мне такой позиции показалось недостаточно. Она слишком прихотлива. Но она несла на себе вкус нашего отношения в этом шизоидном подполье.
Мы знали, что такое зло, — подлинное зло в метафизическом смысле.
Метафизическое зло является питательной средой «сверхдуховности».
Зло для духа — все равно что бензин для автомобиля.
Дух питается злом.
И это интуитивное знание было укоренено в небольшой группе, которая распространяла, «иррадировала» это знание. Скажем, такие художники, как Ковенацкий или Пятницкий не думали в категориях — художник вообще не думает, — но они писали свои картины, являвшиеся художественным сопровождением нашего визиона.
А тогда мы встречались с чистыми политиками, которые были просто политиками и ничем больше. Да, они против советской власти, но это очень конкретный корпоратив, — благородный, честный, шедший до конца, политический корпоратив. Они были захвачены романтизмом своего выступления, своей жертвенности, но они отнюдь не стояли на платформе работы с метафизическим злом как горючим, на котором надо ехать дальше.
В общем, Совок прошел для меня тенью. Ну какой Совок после Сталина? Ну, физик Орлов, Богораз, Делоне. Все реально — но прошло, как тень…