И я Жене говорю:
— Представляешь, есть эстонец, который совершенно независимо от нас прошел в лаптях обутый весь спецхран, знает Генона, читает по-французски, по-немецки, и это полноценный человек нашего круга.
И Женя говорит резко:
— Этого быть не может.
— Но почему, мне это сказали третьи люди, которые не от меня услышали и под меня подстроились. Независимо мне о нем сказали, не я их учил, что есть Генон, есть спецхран.
— В этой стране только два человека знают Генона — ты и я. Никаких Удамов Хальяндов быть не может.
Потом он, конечно, изменил свою точку зрения, но его первая реакция была не шутливая. Идея некоего абсолютного эксклюзива работала на уровне тика.
При этом, когда сталкивался вне своей закрытой сферы с идиотизмом вроде Фоменко и Носовского или с проявлением шукшинских характеров типа «Срезал» — «А как там жизнь на Луне, товарищ ученый? А на Марсе чё там происходит? Что, не можете сказать?», — это конечно коробило.
Головин много значил для меня не только в интеллектуализме. Потом в наших отношениях появилась проблема: между нами встала Лена, которая влюбилась в Женю, как многие женщины, которым он попадался на глаза.
Это разрушило и мой дом[154], и Ирина Николаевна тоже как-то осталась на бобах. Потом она мне же проклинала свою доверчивость, когда она приходила и «ловила белочек» в нашем доме, думая, что Лена является ее подругой. Но это следующая глава жизни.
Наша с Головиным дружба длилась года три. Может, и побольше. Может, четыре. Она продолжалась и после того, как она «омрачилась». Я решил Лену освободить от всяких обетов. Решил, что стою выше ревности, цепляния за женщину.
И наши отношения с Головиным продолжались. Они фактически продолжались примерно до 1980 года, но уже с большим скрежетом, и последний всплеск был, когда он ко мне приходил в 1985. Тогда уже Гюля была. В 1985 году был его последний визит, а я с Гюлей ездил на Рублевку, где он жил с Леной. Но это всё уже как сквозь вату, как сквозь туман.
Его последний визит на Болотниковскую я очень хорошо помню. 1985 год. Только появился Горбачев. Головин пришел и сказал, что наконец-то русский народ обрел совершенное выражение чёрта, — выражение, соответствующее его фундаментальной традиции, гениально воспроизведенной Гоголем.
— Ты знаешь, наступило время выхода коллективного бессознательного русского народа на поверхность!
— В чем это заключается?
— Горбачев воплощает образ чёрта, который есть в русском сознании. В русском сознании чёрт воплощается в двух ипостасях: это Хлестаков и Чичиков. Два фундаментальных образа чёрта. Чёрт Ивана у Достоевского — это вымученный черт, не настоящий, не имеющий отношения к русской идее чёрта. Вот Хлестаков — это чёрт. И Чичиков. И Горбачев воспроизводит алгоритмы, в буквальном смысле, обоих. Он одновременно и Чичиков, и Хлестаков.
— Вот при его приходе прозвучала фраза о том, — продолжал Женя, — что «мы должны встать твердой ногой на прочное основание». Это ведь буквальная цитата из Гоголя: это фраза Чичикова. Причем употреблена Горбачевым бессознательно, то есть он не имитировал Чичикова, это не писал спичрайтер, а это спонтанно: «встанем твердой ногой на прочное основание». Это ведь чёрт, который спрыгнул со страниц Гоголя. Это абсолютно инфернальная модальность. А Хлестаков — ну, парадигму Хлестакова в нем мы видим сразу. То есть Горбачев соединяет в себе обоих. Наконец-то мы дожили до того времени, когда русский черт занял позицию верховного управителя. Коллективное бессознательное русского народа в его инфернальной проекции вышло наружу и физически воплотилось — наш еще и меченый.
Это было самое начало горбачевского правления, когда вообще не было еще ясно, кто это такой, еще никакой «перестройкой» не пахло, запрет на нетрудовые доходы был впереди. И Головин, который всегда бравировал неким аполитизмом, говорит: вот человек, который воплощает в себе две ипостаси русского черта.
Это было очень глубокое его прозрение в ситуацию.
Вторая у Головина в тот день тема была, что все маститые представители советского славянофильства, Кожиновы и Палиевские