— Вы кто по социальному положению?
— Я художник.
— Так вы служащий?
— Нет, я не служащий.
— Значит рабочий?
— Нет, я не рабочий. Я — художник.
— Ну нет такого положения — «художник».
— Ну вы подумайте сами. Могу я быть служащим? Я же нигде не служу. Это же неправда. Я — художник.
У дамы поехала крыша, и она вписала мне в паспорт «социальное положение — художник». В Советском союзе, наверное, я стал единственным обладателем паспорта с несуществующим по официальным бюрократическим нормам статусом художника. Жалею, что не сохранил его: при обмене забрали. Надо было сказать, что потерял. К тому же в нем была вклеена крутая фотография. Я тогда носил локоны, так что внешность была соответствующая.
Люди очень болезненно реагировали на бороду и длинные волосы, ассоциировавшиеся с поповщиной, с церковью, которая вызывала резко негативный отклик. Я не мог выйти на улицу с бородой и с кудрями до ключиц, чтобы на мой счет не прошлись. Причем побуждения были чисто «ватными».
Во-первых, во мне усматривали попа, что вызывало большой негатив. И сразу воспоминали о Петре, который «подобной сволочи бороды почикал, и правильно сделал, что почикал». Ни одного раза, чтобы я вышел на улицу в обычном порядке, и кто-нибудь по мне не прошёлся. Это забавляло, но деталь примечательная.
Сейчас выйди хоть с витыми рогами и хвостом — никто на тебя внимания не обратит. А тогда люди не могли пройти мимо: мои борода и волосы их очень цепляли, почему-то. Я до сих пор не могу понять — это потому, что они не любили попов, или попы были лишь предлогом.
Москва тогда не изжила еще глубинный коллективистский провинциализм. Столичность предполагает — как, например, Лондон или Древний Рим — невероятное многообразие рас, типов поведения, вариантов одежды. Она предполагает пестрое многообразие, поскольку речь идет об империи. И местному населению на это глубоко наплевать, потому что столица — это проходной двор, плавильный котел, некий универсализм. Никто не считает себя обязанным реагировать на разные модусы поведения, феномены существования и нести за них ответственность.
А провинция — это некая коллективная ответственность за общую племенную модель. В данной модели носят, например, ирокезы с хвостами, и это знак принадлежности к племени. Любое отклонение от этого воспринимается как разрушение гештальта.
Было много любопытных эпизодов на Гагаринском. Но это всё начальный период — год 68-й, 69-й. Острая часть началась, когда Юрий Витальевич сказал мне, что у него есть два друга, два настоящих «посвященных». Один — Валя Провоторов[120], работал на крупной должности в министерстве образования, а другой — Женя Головин.
Мамлеев явно отдавал предпочтение Вале Провоторову, которого он считал гораздо ближе себе, густопсовее во много раз. Хотя Женю он тоже любил.
Мамлеев долгое время манипулировал этим капиталом, этим своим знакомством, рассказывал о нем, но упирался, не желая знакомить. Пел Женины песни, цитировал его тексты, пробовал пересказывать Рене Генона, как он его слышал от Головина, даже рисовал какой-то чертежик. Но все это носило неадекватный, непонятный характер.
Валя Провоторов тоже был поэт, писал невероятное количество стихов оккультного содержания. Мамлеев приносил их с собой в общей тетрадке, иногда в подпитии начинал читать и плакал. Чтение стихов Провоторова неизбежно кончалось рыданиями. Стихи очень стрёмные, некоторые даже не очень понятные стороннему человеку.
С Головиным ему все-таки пришлось меня познакомить, потому что Головин сам пожелал познакомиться.
Это был рубеж, переход в 70-е годы. Что-то погасло, что-то изменилось объективно. Был Головин, был еще Мамлеев, Олег Трипольский, но уже — скажем так — день перевалил через зенит, и солнечный свет гас, исчезла яркая, бьющая солнечная сила.