С наступлением холодов в октябре на даче Лены мы топили все сильней и сильней, закладывали все больше и больше дров. А печка была хлипенькая. И вот однажды я в очередной раз подсунул дров и лег в сырую холодную постель. Ноги были возле печки, и вдруг я почувствовал, что уж слишком горячо. И какой-то запах пошел. Я вскочил и увидел, что кровать горит. Оказалось, что от моих стараний подсунуть дров побольше и интенсивности огня в задней стенке печки образовалась трещина, через которую шел очень мощный жар с искрами. И тюфяк наш загорелся. Пришлось тушить, заливать водой. А было уже холодно — почти мороз. Больше на этой даче жить было нельзя: печка пришла в негодность.
Перебрались на мою дачу, которая была рядом, — огромную, с хорошей печью, но не протопленную, холодную. И как-то она оказалась менее оборудована и более заброшенная. Мы там провели около месяца.
И тут — о, облегчение! — дед и бабка Лены переехали в Черемушки на кооперативную квартиру и оставили нам свою на Гагаринском[114]. Это была совершенно убитая квартира без мебели, без всего в старом деревянном доме, который не ремонтировался, думаю, с дореволюционных времен. Дом очень интересный, когда-то он принадлежал некоему врачу, родственнику Чехова из побочной линии. Но по тем представлениям — огромная квартира, с отдельным входом с улицы. Царский был подарок.
Но был дом старше самого писателя: как мне говорили — 1815 года. Он перестраивался, мезонин превратился в целый этаж. Главное достоинство этой квартиры было в том, что она показалась мне очень большой и очень просторной, с почти отдельным входом: ты входишь в некий коридор, направо уходила лестница наверх, а перед лестницей дверь к нам. Входил из коридора и попадал в «отсек» на четверть этажа. Далее маленькая прихожая, из нее выход в огромную кухню с ванной и газовой колонкой. Налево вход в просторную комнату — столовую или гостиную — главную комнату «салона». С высокими потолками выше трех метров — не такими, как на Мансуровском, где больше четырех метров. Из нее два выхода в одной стене в небольшие комнаты. В одной поменьше у нас была спальня, а в другой был мой кабинет.
Туда я перетащил много с Мансуровского: главное — дубовый дедовский шкаф со всеми книгами. Еще мы очень сильно пошарились по подвалам разных антикварных магазинов и нашли кое-какую мебель — ту, что не выставляли для покупателей с главного входа, а только для клиентов с черного. Удалось найти очень неплохое русское барокко, огромный стол под красное дерево с очень хорошей резьбой — больше, чем был у деда. Большое кресло мне и два поменьше для посетителей, с львиными головами, у которых в пастях зажаты кольца. Прикольные кресла, обитые кожей, хотя уже в достаточно потертом состоянии. Больше в кабинет ничего не входило. Стол, кресла, которые занимали все пространство, и впритык — книжный шкаф. Мы организовали крутой салон и провели там три очень «специальных» года. И дача отступила на второй план. Но много лет спустя, когда Лена ушла из моей жизни, дача вновь стала моим главным местопребыванием, но ненадолго.
Через некоторое время мы подтянули Лорика, но та не совсем всё правильно поняла и стала водить туда своих любимых художников — Немухина, Харитонова, Краснопевцева[115].
Как-то раз мы оставили там Лорика и ушли с Леной гулять. И когда вернулись уже уставшие, нагулявшиеся, мы обнаружили, что вся квартира заполнена спящими людей, лежавшими вповалку на полу, на нашей постели, на столе. Повсюду немухины и Харитоновы — они занимали всё пространство. Я открыл окно и стал их выбрасывать одного за другим на улицу. Лорик кричала, визжала, пыталась предотвратить это. Художники просыпались, что-то бормотали, но я их беспощадно выкидывал. Она кричала: «Вы же хотели салон! Вот вам салон». Нет, говорю, я не имел в виду такой салон, я имел виду реальный салон, а не спящую у меня на кровати сволочь. Я не армия спасения для художников, не ночлежка. В общем, повыставлял всех, частью они сами ушли, как всегда, когда надо, быстро очнувшись. И после этой «коррекции» ситуация выправилась.