: лет двенадцать сумели счастливо прожить на Мансуровском до смерти Теймураза в феврале 1987.
Третий период Мансуровского — от девятого класса до изгнания из университета. Его финалом стала армия.
Когда меня комиссовали, я вернулся опять на Мансуровский, и это был уже четвертый период, который стремительно завершился. Бессмысленные дни в издательстве «Медицина», неприкаянность, непонимание, как жить дальше.
Но встреча с Мамлеевым, восстановление отношений с Леной и мой уход с Мансуровского на Гагаринский — четвертый период миновал.
Отношения мои в третьем и особенно в четвертом периоде и с дядей, и с бабушкой, и с самим Мансуровским становились все более дальними, все более условными, все более лишенными остроты.
Эти люди прошли, оставив очень малый след, при том что в них был сильный потенциал. От них исходило мощное энергетическое поле. Они были центрами притяжения. Тот же дядя был центром притяжения для ярких людей, которые считали его большим человеком.
И мне задним числом интересно: вот они прошли, как тени, — кроме моей памяти ничего не свидетельствуете том, что они жили, но они сильно повлияли на меня. В грубом плане, в плане «лепки», в плане каких-то пинков, замесов.
Я рос на противостоянии бабушке.
Я рос на противостоянии дяде.
Я рос на противостоянии школе.
Я рос на противостоянии советской власти.
Все элементы вокруг меня были поводами для негатива, отрицания, противостояния. До 14–15 лет я вообще не встречал в своей жизни ничего, что я бы принял как некий позитив, с которым я согласен, что дает мне какой-то комфорт, позволяет мне почувствовать себя в своей тарелке, расслабиться.
На самом деле у меня были только четыре периода: детский, отроческий, юношеский и уже как бы завершающий перед уходом с Мансуровского. Пятый период — это уже не формирующий, это период не судьбы, а это пребывание где-то. Второй и третий периоды на Мансуровском — самые важные для меня годы интеллектуальной загрузки.
С концепцией философии как способа жизни и способа душевной деятельности я встретился в двенадцать лет, когда нашел книгу «История древнегреческой философии», и она дала мне старт. После этого 8–9 лет были посвящены раннему вхождению в интеллектуальное поле. Потом уже пошла шлифовка — общение с Мамлеевым, Головиным. Чтение реальных авторов — не переводов Гегеля и Канта — на оригинальных языках вывело меня на некую платформу абсолютно собственного понимания реальности.
А с 90-х годов Мансуровский, окончательно покинутый моей семьей, лишившийся былого лоска и блеска, почти на 20 лет стал моим кабинетом, офисом, штаб-квартирой.
Мне было лет двенадцать, когда впервые я на нее обратил внимание. Лена жила на соседней даче. Она сразу каким-то образом на меня подействовала и запала. Ее дед тоже имел отношение к Малому театру, а когда он узнал, что его внучка общается с внуком Шаповалова, чуть в обморок не упал.
Довольно долго она оставалась в рамках чисто летнего знакомства. Когда я уезжал с дачи и начинались школьные занятия, я как бы забывал о своих летних эмоциях, и у меня появлялись какие-то другие влюбленности и интересы. Но до следующей встречи с Леной летом.
Лена поражала.
С раннего возраста я отдавал предпочтение брюнеткам восточного типа — стройным, с темным румянцем, соболиными бровями, узкими талиями, округлыми бедрами. Таких у нас в школе было хоть отбавляй.
А Лена была прямой противоположностью этому. Она была высокой, худой, со светло-русыми пепельными волосами, цвета бледно-ржаного хлеба, и с очень холодными серыми глазами. Взгляд ее был ледяной. У нее была кличка «Снежная королева». Другое ее прозвище — «Гиацинта де Шантелув»: в честь героини романа «Бездна» Гюисманса[98]. Это прозвище дал Лене Женя Головин. И «Снежная королева» тоже. Всё на контрасте: летом она был холод, а зимой — брюнетистое тепло… Но это все позднее.
Мне было четырнадцать лет, когда мы стали постепенно встречаться зимой в городе. Оказалось, что она живет в двух шагах от меня: я на Мансуровском, она на Гагаринском.
Я зашел к ней в гости и помню первое, что сделал, — взял у нее томик Достоевского «Преступление и наказание». Серый том из 10-томника. Я его прочитал и был потрясен. До этого я Достоевского не читал, потому что у нас его не было. В те времена он был запрещен. Мне очень повезло, что я его прочел вне школы. Если бы его преподавали в классе, то, думаю, я бы так внимательно к нему не отнесся. Потому что все, что преподавалось в школе, осталось неисследованным, непрочитанным, не воспринятым.