Мы переночевали у Олима Назри и пошли дальше. Сначала по лугу с высокой травой, мешавшей идти. Луг сокращался-сокращался, образовалась тропа между пропастью и каменной стеной. Сомневаюсь, что там прошёл бы ослик — хотя, говорят, некоторые проходили.
Мы шли, я держался за стеночку, и вдруг эта тропка привела нас в удивительное пространство. Это был второй удар после видения мальчика с кувшином.
Я напомню, что стоял поздний октябрь. Уже шли дожди. Где не было камня, там краснозём уже плыл.
И вот — гигантская береза, а вся площадка под ней усыпана желтыми листьями. Местная горная береза по-таджикски называется «тъуси». Эта береза была такой, что на её срезе могла бы разместиться небольшая комната метра три-четыре в диаметре. Она, конечно, была высокой, но по сравнению с чудовищностью её толщины это было не особо заметно. Высотой она была метров 20, может быть 30. Самым замечательным была её крона, потому что от неё исходили стволы по полметра, по метру в диаметре. И эта крона накрывала всю поляну сверху[211]. А поляна была приблизительно сотку или две. И на этой поляне сбоку стоял маленький глинобитный мазар — прямо на самом краю пропасти.
Край уже осыпался, глинобитный мазар был стянут с помощью каких-то невероятных ухищрений стальным канатом, удерживавшим его от того, чтобы не рассыпаться. Купол у мазара из листового железа, из жести, ослепительно сверкал белым серебряным светом. Мазар длиной метров пять, шириной метра три, с маленьким условным минаретом, поднимавшимся башенкой. Он тоже был перевит канатами. Рядом хибарка, сарайчик, внутри которого хранились керосиновые лампы, соль, спички, чуть-чуть керосина, мука и замшелые черные казаны.
Ощущение было совершенно потрясающим от этого дерева, от этого стянутого канатами глинобитного сооружения.
Я там помолился, что для салафитов было бы просто предельным вызовом, шоком и оплеухой — молитва на мазаре. Но для меня мазар играл совершенно специфическую роль. Это был визит к тайной, внутренней сущности смерти. Это не был визит к «святому» — тем более какому-то «вечному» святому, — не к тому образу, центру, «излучающему баракат» и могущему чем-то помочь.
Это был визит к центру, в котором концентрируется смерть как здесь-присутствие чёрной ночи, присутствие чистого негатива, находящегося по ту сторону всяких сравнений, аналогов. Смерть как знак Бога — вот здесь она концентрируется, на мазаре, который не является простой могилой. В простой могиле лежит человек погибший, а не умерший.
В «Ориентации — Север» я написал, что есть абсолютная разница между гибелью и смертью. Гибель — это разрушение феномена извне, а смерть — это то, что приходит изнутри, обнаруживает себя изнутри, потому что смерть — это сознание, в отложенном виде являющееся смертью, пока ещё человек не умер, смерть — это его сознание, его здесь-присутствие. Смерть — это неподобие ничему. Она работает как сознание, будучи помещенной в пока ещё действующее тело.
Этот мазар был для меня центром смерти, но при устранении человека, когда смерть обнаруживала себя в своём чистом виде, безотносительно к тому, кто умер.
Я был настроен и воспринимал эти места вне того контекста, в котором ваххабиты или суфии их воспринимают.
Мы помолились, хотя я не знаю, молился ли Каландар на самом деле. Он делал вид, что тоже молится, у него была какая-то нью-эйджевская идея подключения к каким-то энергиям.
Потом нам захотелось есть, мы развели костерок, поставили казан и стали готовить атолу.
Атола — мучная похлебка, главная еда таджикских дехкан. В раскаленный казан ты сыпешь муку, начинаешь растирать ее по горячей поверхности без соли и масла. Мука становится коричневой, и ты чуть-чуть подливаешь воды. Когда эта штука превращается в клейкую липкую массу ты опять подливаешь немного воды, опять мешаешь. В конце концов ты доводишь это всё до похлебки и ешь. Ни соли, ни масла — просто мука, обжаренная в казане и разведенная с водой. Скажу честно — это посвятительная еда. Это еда, вкуса которой я не помню, но я знаю, что это был вкус неба, вкус рая, потусторонний вкус.