— В последнее время мне просто приходится втягивать в себя воздух: появилась одышка. Уехать… Но куда?
— Я думаю, в горах тебе было бы хорошо. А что говорит твой дядя? Он тебя смотрел?
— Ну конечно. Дядя Джулио уверен, что у меня ничего нет. Наверное, он прав, тебе не кажется? Иначе он назначил бы мне какое-нибудь лечение… Дядя говорит, что я могу играть в теннис, сколько захочу. Чего же больше? Я думаю, это из-за жары мне так не по себе. Я и не ем почти ничего, просто глупость какая-то.
— Ну, если все из-за жары, то почему бы тебе действительно не поехать недели на две в горы?
— В горы в августе? Ради Бога. И потом… — Он улыбнулся. — Juden sind везде unerwunscht[12]. Ты разве забыл?
— Это совсем не так. В Сан-Мартино-ди-Кастроцца, например, этого нет. В Сан-Мартино прекраснейшим образом можно поехать, и в Венецию, и в Альберони… Я на прошлой неделе читал в «Коррьера делла сере»…
— Какая тоска. Провести феррагосто[13] в гостинице, рядом со спортивными, жизнерадостными Леви и Коханимами меня совершенно не привлекает. Я уж лучше подожду до сентября.
На следующий день, воспользовавшись близостью, возникшей между нами после того, как я прочитал ему свои стихи, я отважился поговорить о здоровье Альберто с Малнате. Я сказал, что ничуть не сомневаюсь, что Альберто болен. Разве он не заметил, с каким трудом тот дышит? Разве ему не кажется странным, что никто в доме — ни дядя, ни отец — и не думает о его лечении? Венецианский дядя, сам врач, не верит в лекарства, ну и ладно. Но другие, сестра, например? Они все спокойны, благодушны, невозмутимы, никто даже пальцем не хочет пошевелить.
Малнате выслушал меня молча.
— Я бы не хотел, чтобы ты так волновался, — сказал он наконец с нотками смущения в голосе. — Тебе действительно кажется, что это так серьезно?
— Боже мой! — взорвался я. — Он же за два месяца похудел килограммов на десять!
— Не преувеличивай, десять килограммов — это слишком!
— Ну не на десять, так на семь, восемь, по крайней мере.
Он замолчал, размышляя. Потом согласился со мной: он тоже заметил, что уже некоторое время Альберто чувствует себя плохо. С другой стороны, можем ли мы быть уверенными, что наше беспокойство не напрасно? Если его самые близкие родные не беспокоятся, если даже на лице профессора Эрманно не заметно ни следа беспокойства, что ж… Вот именно, профессор Эрманно: если Альберто действительно болен, то профессору и в голову не пришло бы привезти из Имолы два грузовика красного песка для теннисного корта! А кстати о корте, слышал ли я, что через несколько дней его начнут увеличивать, чтобы сделать аут побольше?
Так, начав с Альберто и его предполагаемой болезни, мы не сразу поняли, что затронули в наших ночных разговорах тему, которой прежде никогда не касались: Финци-Контини. Мы оба прекрасно понимали, что вступили на опасный путь, поэтому двигались вперед осторожно, стараясь не нарушить равновесия. Малнате говорил о них как о семье, о клане (я не помню, кто из нас двоих первым употребил это выражение, помню только, что оно нам понравилось, мы даже посмеялись), не жалел критических замечаний, включая самые резкие.
— Что за невероятные люди! — говорил он. — Какой абсурдный и вместе с тем любопытный узел непримиримых противоречий представляют они с социальной точки зрения! Иногда как вспомнишь о тысячах гектаров земли, которыми они владеют, о тысячах батраков, которые ее обрабатывают, о целых деревнях покорных и дисциплинированных рабов Закона о корпорациях… иногда даже думаешь, что лучше бы они были обычными жестокими землевладельцами из тех, кто в двадцать первом, двадцать втором и двадцать третьем годах, не задумываясь, развязали кошельки, чтобы привести к власти отряды громил в черных рубашках. Те, по крайней мере, были фашистами. И когда ситуация изменится, то ни у кого не возникнет сомнений, как к ним относиться. А Финци-Контини?
Он качал головой с видом человека, который при желании мог бы в этом разобраться, но не хочет, ему это не нужно: все эти тонкости, сложности, мельчайшие отличия, они, конечно, интересны, но всему должен быть предел.