Однажды поздним вечером мы зашли выпить вина в погребок на улице Горгаделло, рядом с собором, в двух шагах от места, где полтора года назад был кабинет доктора Фадигати, известного отоларинголога. Потягивая вино, я рассказал Малнате историю этого врача, с которым близко подружился месяцев за пять до его самоубийства из-за «любви», как говорили, и, может быть, я был в то время его самым близким, самым последним другом. (Я сказал «из-за любви», и Малнате не сдержал при этом саркастического, совершенно издевательского смешка.) От Фадигати было очень просто перейти к разговору о гомосексуализме вообще. У Малнате по этому поводу идеи были очень простые (как у настоящего «гоя», подумал я про себя). Для него гомосексуалисты были просто «несчастными», бедными «одержимыми», о них можно было говорить либо как о медицинском случае, либо с точки зрения социальной. Я же утверждал, что любовь освящает и оправдывает все, даже гомосексуализм, более того, когда любовь чистая, то есть лишена личной заинтересованности, какой-либо выгоды, она всегда представляет собой анормальное, асоциальное явление. Точно так же искусство, когда оно чистое, а следовательно, лишено практической пользы, вызывает ненависть священнослужителей любой религии, включая и социалистов. Забыв о наших благих намерениях быть сдержанными, мы сцепились в ожесточенном споре, как когда-то давно, в начале нашего знакомства, и спорили до тех пор, пока не поняли, что оба немного пьяны, и тогда громко и искренне рассмеялись. Потом мы вышли из погребка, пересекли полупустынный Листоне, поднялись к Сан-Романо и пошли без определенной цели по улице Вольте.
На ней не было тротуаров, а мостовая была вся избита. В этот час она казалась еще темнее, чем всегда. Как всегда, мы шли почти на ощупь, единственным подспорьем в нашем продвижении вперед служил свет, пробивающийся из приоткрытых дверей домов терпимости. Малнате декламировал стихи Порты, на этот раз не из «Нинетты», а из «Марша».
Он декламировал вполголоса, с горькими и болезненными нотами, которые всегда появлялись у него, когда он читал «Плач»:
— «Наконец заря взошла, таясь…» — тут он неожиданно остановился. — А что, если мы пойдем посмотрим? — спросил он, кивнув головой в сторону одного из борделей.
В его предложении не было ничего необычного, но я удивился и смешался. С ним мы никогда ни о чем подобном не говорили.
— Этот, конечно, не из лучших, — ответил я. — Тут, наверное, берут лир по десять… Если хочешь, пойдем.
Было совсем поздно, должно быть, около часу, и прием нам оказали не из лучших. Сначала привратница, сидевшая на плетеном стуле за дверью, расшумелась, потому что не хотела, чтобы мы вносили велосипеды, потом хозяйка, женщина неопределенного возраста, сухая, бледная, в очках, одетая в черное монашеское платье, тоже поворчала из-за велосипедов и говорила, что уже слишком поздно. Служанка, которая уже начала убирать комнаты с метлой в одной руке и пыльной тряпкой в другой, с пучком перьев под мышкой, бросила на нас презрительный взгляд, когда мы поднимались по лестнице. Даже девушки, сидевшие все в одной гостиной вокруг компании завсегдатаев, не удостоили нас приветствием. Ни одна из них не поднялась нам навстречу. Прошло, наверное, минут десять, в течение которых мы с Малнате сидели друг напротив друга в гостиной, куда нас привела хозяйка, и молчали (из-за стены до нас доносился смех девушек, покашливание и глухие голоса клиентов), пока на пороге не появилась блондинка с тонкими чертами лица, с волосами, собранными на шее в узел. Она была одета как гимназистка из хорошей семьи.
Выглядела она довольной.
— Добрый вечер, — поздоровалась она, спокойно и весьма иронично рассматривая нас. Потом сказала, обращаясь ко мне: — Ну и что, голубоглазенький, что мы будем делать?
— Как тебя зовут? — только и смог я пробормотать.
— Джизелла.
— Ты откуда?
— Из Болоньи! — воскликнула она, глядя на меня широко открытыми глазами.
Но она солгала. Малнате, полностью владеющий собой, сразу это заметил.
— Из какой Болоньи, — вмешался он, — по-моему, ты из Ломбардии, но не из Милана. Ты, должно быть, из Комо, я думаю.