Я поднял голову. Она была рядом, ее лицо в двадцати сантиметрах от моего. Я смотрел на нее, не отваживаясь ни двинуться, ни произнести хотя бы слово, я не мог поверить. Она тоже смотрела на меня, прислонившись к косяку двери, с черной шалью на плечах. Она смотрела мне в глаза, взгляд проникал мне в душу, прямой, твердый, уверенный, как несгибаемое лезвие меча.
Я первым отвел глаза.
— Прости, — прошептал я.
— Почему прости? Это я виновата, мне не нужно было выходить тебе навстречу. — Она покачала головой. Потом улыбнулась мило и дружелюбно. — Какой красивый снег! — сказала она, указав кивком головы на парк. — Подумай только: в Венеции снега совсем нет. Если бы я знала, что здесь его столько выпало…
Она закончила жестом, жестом правой руки. Она вытащила руку из-под шали, и я сразу же заметил кольцо.
Я взял ее за руку.
— Что это? — спросил я, трогая кольцо кончиком указательного пальца.
Она немного скривилась, чуть-чуть презрительно.
— Я помолвлена, разве ты не знаешь? — И сразу же громко рассмеялась: — Нет, нет, успокойся… разве ты не видишь, что я шучу? Это просто колечко. Смотри.
Она сняла его широким жестом и протянула мне: это действительно было просто колечко: золотой ободок с бирюзой. Кольцо ей подарила бабушка Регина много лет назад, объяснила она, — бабушка спрятала его в пасхальном яйце.
Я отдал ей кольцо, она надела на палец и взяла меня за руку.
— А теперь пойдем, — прошептала она, — а то они, там, наверху, будут беспокоиться.
Пока мы шли, она держала меня за руку (на лестнице она остановилась, вытерла мне губы, осмотрела придирчиво, закончив экзамен довольным восклицанием: «Отлично!») и говорила без умолку.
Да, рассказывала она, с дипломом все получилось лучше, чем она надеялась. На заседании кафедры на защите она говорила целый час, «болтала» без остановки. Потом ее попросили выйти, и она из-за двери, ведущей в актовый зал, смогла спокойно выслушать все, что ученый совет сказал по поводу ее работы. Большинство предлагало поставить отлично с отличием, но один, преподаватель немецкого, и слышать об этом не хотел (нацист чистой воды!). Этот достойный ученый очень долго объяснял свою точку зрения. По его мнению, отлично с отличием обязательно вызовет огромный скандал. Как же так! Синьорина еврейка, ей и так оказали честь, не подвергли никакой дискриминации, а вы хотите еще и отличить ее! Ну нет! Пусть скажет спасибо, что ей позволили защищаться! Научный руководитель, преподаватель английского языка, при поддержке остальных, опроверг его выступление, говоря, что университет — это университет, что ум и подготовка (какой доброты человек!) не имеют ничего общего с расовой принадлежностью, и так далее и так далее. Однако когда дело дошло до голосования, победил, конечно, нацист. А ей не осталось никакого другого утешения — если не считать извинений, которые ей принес позднее, догнав ее на лестнице Ка Фоскари, преподаватель английского (бедняжка, у него дрожал подбородок, а глаза были полны слез) — ей не осталось другого утешения, кроме как ответить на решение совета самым безупречным из римских салютов. Декан факультета, провозглашая ее доктором, поднял руку в фашистском приветствии. Что ей оставалось делать? Ограничиться скромным кивком головы? Ну нет!
Она весело смеялась, смеялся и я, зачарованный ее смехом, рассказывая, в свою очередь, с комическими подробностями о моем изгнании из муниципальной библиотеки. Когда же я ее спросил, почему она после защиты задержалась в Венеции на целый месяц, в Венеции, где, по ее словам, она не только не чувствовала себя как дома, но где и друзей у нее не было, ни девушек, ни юношей, она вдруг посерьезнела, отняла у меня свою руку и вместо ответа взглянула на меня искоса.
Еще до того, как мы вошли в столовую, где нас ждали с радостным нетерпением, в вестибюле нас приветствовал Перотти. Как только он увидел, что мы идем по лестнице в сопровождении Джора, он одарил нас улыбкой, необыкновенно сердечной, почти родственной. В каком-нибудь другом случае его поведение задело бы меня, я бы обиделся. Но в тот момент я был в особом расположении духа. Во мне утихло всякое беспокойство, любое подозрение, я ощущал необыкновенную легкость, как будто летел на невидимых крыльях. В сущности, Перотти молодчина, думал я. Он так рад, что «синьорина» вернулась домой. Разве его, бедолагу, можно за это винить? Теперь-то он наконец перестанет ворчать.