«Викки, Слайм и Пэпер» были красивой ностальгической волной, которая, к сожалению, утихла, чтобы, взбивая пену, докатиться до широких масс. С тех пор она раздражает.
Я – человек, привычный к любым картинкам в телевизоре, то есть воробей стреляный, и меня трудно чем-то потрясти. Но когда я вижу площадку для кемпинга, я закрываю лицо ладонями и стенаю: «О, горе-горе, за что им это!» Тогда друзья хлопают меня по плечу и говорят: «Опомнись, они же это добровольно!» – «Вы так думаете?» – с сомнением спрашиваю я. И никогда им не верю.
Разумеется, кемпинг – это не только палатка. Это маленькая площадка под палатку, огороженная бельевой веревкой, со столиком, стульчиком, газовой плиткой и несколькими банками консервов. В радиусе пяти метров – десять кивающих вам из своих палаток соседей, которые втягивают вас в незатейливые кулинарные разговоры. «Потрошки в вине?» – «Нет. Фаршированные перцы! Потрошки у нас были вчера. А у вас?» – «Чечевица». – «Приятного аппетита!» Кемпинг – это нечто, противоположное путешествию. Это хроническое переселение. Подвижное пребывание дома. Сама скудность в чистом виде. Минус один – природа. Взлелеянная бездомность. Зона вне культуры. Кемпинг – это дополнительная метадоновая программа для якобы уже излечившихся зависимых от приключений. Это ответ на вопрос: для чего нужен отпуск? И вопрос к ответу: «Только не это!» Уж лучше сидеть в конторе и потеть.
Лучше всего это было в 15 лет. В субботу в школе мы часто говорили: «Ну что, в воскресенье после обеда?» – «К сожалению, не могу, иду с компанией в Пратер[41] кататься на гоночных машинах по велодрому». И потом мы все-таки встречались в воскресенье: и не в Пратере, а в лесу Зиммеринга или в Лааэрберге[42]. Гуляем. С нашими мамами.
Кому в детстве никогда не приходилось идти гулять всей семьей, тот, считай, дешево отделался. Для мам был очень важен «свежий воздух». Для нас был важен смысл жизни. В воскресенье на природе он не познавался. Мы были последним поколением, которое радовалось понедельнику в школе.
У травмирующей безысходности принудительной прогулки было два направления. Назад к сидению или вперед к хождению. Меня влекло вперед в леса – к чернике или к опятам, тянуло к лугам и пастбищам, гнало на вершины, где так и хочется сказать: «Каков вид, а?» (Он был всегда один.) Я бы с удовольствием сказал хроническим домоседам, как хорошо скользить взглядом по ландшафтам и утомлять ступни до свинцовой тяжести в них. Кто странствует пешком, чувствует себя насквозь: изнутри наружу и снова в глубь себя. И кроме того: много свежего воздуха.
Кто видел меня плавающим, скажет, что я вру. Но ведь можно когда-то и покончить с какими-то главами из своей жизни, разве нет? Вот здесь и сейчас я покончу с надувными, важными и напыщенными матрацами. Да, в детстве они могли быть страстью. Любовью они не были никогда. Привязанность к ним была односторонней (то к красной, то снова к синей стороне). Они пахнут комиксами про собаку Бесси, уксуснокислым глиноземом и жженым каучуком, скудно умащенным дешевой «Нивеей», как и мое тело, но из нас двоих у матраца всегда была более толстая кожа. И он никогда не принадлежал мне одному. Мне всегда приходилось делить его с моим старшим братом и защищать от жестоких врагов на озере. Сотни раз я на нем разлагался, сотни раз я под ним утопал. Если бы не он, то уровень воды в озере Вертерзее сегодня был бы выше как минимум на миллиметр. К счастью, вода в нем была питьевой, иначе бы этот текст никогда не возник.
Впоследствии мы с матрацем прожили вместе еще несколько лет. То были недели, предвосхитившие его досрочный выход на пенсию. Он был, как правило, прозрачным розовым и стоил доступное число драхм. Он защищал меня от песка и камней, а в море избавлял от забирающих все силы движений. Его прибивало к берегу, как потерпевшего кораблекрушение, а я дрейфовал вместе с ним в не слишком открытом море. Он щекотал меня водой по ребрам, а в остальном оставлял меня в покое. Со спортом мы оба не имели ничего общего.