Тут Анна, боясь
что не дослушает ее батюшка, торопливо рассказывает обо всем: и про арест отца,
и о войне, и о смерти матери в сорок третьем, и о голоде, ужасе, о зажигалках
на крыше, которые тушили их дворовые пацаны. Рассказывает сумбурно,
перескакивая с одного на другое, сама чувствует это и еще больше волнуется. Но
отец Прохор слушает внимательно, лишь чуткими тонкими пальцами теребит на груди
крупную, с муаровым отливом, пуговицу пальто и молчит. Заговаривает он только с
минуту после, как замолкает Анна.
— Ты верь, что
жив отец, — говорит он тихо, но уверенно, отчего Анна сразу успокаивается от
всех, пережитых только что волнений, — и молись за него. И вот что: акафист
святителю Николаю сорок раз прочти…
Она прочитала
сколько было благословлено. Читала, и веря и не веря, что это хоть чем-то
поможет. Выполнила, замерла в ожидании… и ничего…
Письмо пришло
через неделю, и Анна сразу не нашлась с мыслью, чтобы связать это столь долго
ожидаемое чудо с выполненным благословением. Плакала, всматриваясь в неровные,
выписанные знакомым почерком строки, лишь чуть более обычного издерганные по
диагонали, и от того чуть менее разборчивые, и повторяла вслух: "Жив…
здоров… переведен на поселение… даст Бог, скоро увидимся…". Письмо было
адресовано маме. "Он до сих пор не знает", — обдавало Анну холодом, и
она терзала себя вопросами: "Почему, почему он не написал раньше? Может
быть у мамы хватило бы сил? Почему?"… Потом, спохватившись, она побежала в
храм и дрожащей рукой поставила свечу у образа святителя Николая, где прежде
долгих сорок дней старательно вычитывала акафист…
Как-то совсем
незаметно Анна преодолела поле, лесок и опять вышла в поле, теперь, наверное,
последнее, потому как впереди замаячил островок из деревьев и вроде бы среди
них луковка храма. Сердце защемило от мысли о предстоящей вот-вот столь
долгожданной встрече и она прибавила шагу…
Деревья на
погосте были огромные, такие только и вырастают на погостах, они словно
стремятся оторваться от земли и умчаться в небо, но корни крепко сжимают
застывшие руки усопших — не улетишь.
Анна прошла
вдоль заваленной сугробом кладбищенской ограды и за поворотом увидела
бревенчатый пятистенок, отделенный от кладбища дорогой. Из трубы искручивался
дымок, тут же растворяясь в наседающей сверху снежной лавине. Напротив, рядом с
полуобрушенными кладбищенские вратами, прямо к ограде прилепился еще один
домишка, крохотный и кособокий. У входа на погост Анна остановилась, чтобы
перекреститься на храм и, в испуге, вздрогнула: прямо на нее из снежной завесы
вышел высокий сутулый старик с деревянной лопатой в руках. Он стряхнул с
засаленного черного ватника снег и сердито сверкнул на нее глазами из-под
опущенного на лоб козырька солдатского треуха.
— Чего надо? —
спросил он грубо, буравя ее неприветливым, настороженным взглядом. Голос его
был хриплым и, как показалось Анне, простуженным. Подтверждая ее догадку,
старик закашлялся, прикрыв рот большой коричневой ладонью и повторил вопрос:
— Надо, говорю,
чего? Что-то не припомню тебя, ты к кому тут?
— Я к батюшке,
отцу Прохору, — ответила Анна. У нее промелькнула мысль, что сердитый старик
сейчас ее прогонит и она заторопилась: — Из Ленинграда я, батюшка сам меня
приглашал, когда в прошлом году был у нас...
— К батюшке, к
батюшке. Все к батюшке — покоя нет! — проворчал дед и указал рукой через дорогу
на пятистенок: — Там он. В окно стучи, Нина откроет.
— Спасибо, —
облегченно вздохнула Анна и заспешила к дому. Вслед ей донеслось глухое
бурчание старика:
— Эка важность,
а все к батюшке норовят…
Анна несколько
раз стукнула в окно, и на крыльцо тут же выскочила Нина Григорьевна.
—
Батюшки-светы! — вскрикнула она и распахнула объятия…
Отец Прохор
совсем не изменился, разве что профессорская борода его чуть более побелела, но
глаза, сквозь круглые, в тонкой металлической оправе, очки, смотрели также
проницательно и также лучились добротой и теплом.
— Вот и
молодчинка, что приехала, — сказал он благословляя и, как ребенка, поцеловал
гостью в маковку.
Анну поразила
необыкновенная простота настоятельского дома. После тесных Ленинградских
коммуналок, загроможденных чемоданами, коробками, велосипедами и всяким хламом,
странным было видеть здешние пустые бревенчатые стены и углы. Из мебели в доме
имелись лишь непокрытый дощатый стол, скамьи и пара табуретов, да в красном
углу под иконами аналой — вот, пожалуй, и вся обстановка, не считая нескольких
стопок книг на подоконниках. Была еще, конечно, обширная русская печь с плитой,
но она-то как раз являлась частью дома, причем самой неотъемлемой, наполняющей жизнью
и теплом и эту, самую большую комнату, и две спаленки, в которых проводили ночи
батюшка и Нина Григорьевна.