Во сне Иван
Васильевич увидел жену, Анастасию Романовну; увидел, как сидит она за столом,
выложив перед собой большие, натруженные руки.
— Ваня, я
пироги испекла, поешь, родимый, — говорит нараспев, словно причитает.
В центре стола
— большое глиняное блюдо, на котом в прежние благословенные деньки доходили
Настины пироги. Расшитое красными цветами полотенце откинуто, и перед глазами —
кучка сухих заплесневелых корок, источенных жуками. Иван Васильевич слышит
возню за стеной в сенцах — кто-то чужой и враждебный шебуршится там, среди
банок и кринок, хихикает и неопрятно чавкает…
— Я пироги
испекла, поешь, — слышит он опять знакомый до боли голос и понимает, что не
уберег Настино угощение, проворонил, упустил.
— Сейчас,
Настя, сейчас, я принесу, — шепчет он и пытается подняться, но чувствует, что
сил нет, силы оставили его: вязкий, цепенящий члены страх, сковал его тело,
сделал безпомощным, безполезным…
Ему больно,
стыдно за свою слабость, совесть не дает ему покоя…
Иван Васильевич
поднялся задолго до света, вышел на двор и посмотрел на ясную круторогую луну.
К суху и теплу, — решил, — дождю нынче не бывать. Да и в ухе правом звенело, а
уж это у него самая верная примета к предстоящему жаркому дню. Сейчас же, за
полночь, было еще зябко, так что Иван Васильевич скоренько накинул на себя
ватную телогрейку и отправился в сарайчик, в столярную мастерскую, где уж
второй день обтесывал бревнышки взамен прогнивших на мостке через садовый пруд.
Не спеша тюкал
по дереву топориком, аккуратно, блюдя порядок, складывал в сторонку щепу.
Наперед, — думал, — лесом едва ли удастся разжиться. Слышал он, что бор их
сосновый, да рощу собирается купить какой-то Кучумов — не иначе, татарин. А
тогда за каждое бревнышко плати втридорога. Куда ж тут с его пенсией? В
соседнем районе, говорят, мужиков за порубку леса к деревьям наручниками
цепляют. Плохо, конечно, брать чужое, но так уж повелось — леса соседские
своими считать. Выходит, что ворам с рук сходит, за то воришек бьют? Да и что
купит сейчас мужик, когда заработка на заплату для портов не хватает? Опять же,
не по-людски это, не по-русски — с народом так обходиться. Давеча ездил он на
карьер заброшенный, за Изборск, песочка в телегу накидать — на их суглинках-то
песка с роду не водилось. Накидал, как говорится! Подбежал мужик с ружьем: не
моги, мол, частная собственность! — Какая собственность? С этого карьера уж
двести лет вся округа песок берет. — Нет и все! Таперича выкуплен! — И кем? —
Каким-то польским паном Полубенским. — Вот те раз! Мало своих инородцев, так
еще и паны с татарами в хозяева наши лезут. И что происходит? Чей недогляд?
Говорят, президент порядок наведет. Что-то долго наводит, да и не в ту сторону,
поди? Деревням их будто бы под снос судьбу определили: людишек по рукам и ногам
повязали нищетой да безправием, раздор промеж всех посеяли да зависть и
раскидывают теперь по сторонам. Что приглянется — к себе подбирают, остальное —
в выгребную яму. Выборы вот были. Приехали, привезли ящик выборный, протоколы.
Говорят: ставьте здесь галочки. — А почему здесь? Какие ж это выборы? — Здесь и
все! А не то совсем худо будет, последнего, мол, лишитесь… Вот и выходит, что
за Кучумовых и Полубенских мы голосовали. Они же хозяевами новыми после выборов
пришли? Им ведь деньги дали, что б лес наш да землю покупать? Мужику-то за труд
от зари до зари копейку жалеют, а им, значит, просто так миллионы — нате вам?
Иван Васильевич тяжело вздохнул и шибче затюкал топором…
Как рассвело,
вернулся в дом, вскипятил воду и, благословясь, сел чаевать. Пил в накладку,
обмакивая кусочки сахара в точащую благоухания полевых трав обжигающе-горячую
янтарную жидкость. С расстановкой делал маленькие глоточки, стараясь подольше
задержать ощущение того, как истаивает во рту набухшая луговыми ароматами
сахарная плоть. Со стены, с портрета в деревянной перламутровой рамочке
укоризненно смотрела на него незабвенная Анастасия Романовна. Строгие глаза ее
будто бы обличали: экий ты угодник чреву, Иван! Оставила тебя на минуту одного,
а ты и дела другого не знаешь, как, чуть свет, сластям предаваться!