Иван Васильевич
наблюдал, как, вздымая пыль, тянут за собой метлами по дороге Малютихины
сотоварищи — Васька Грязный да Петька Заяц — свежесрубленные молодые березки.
Заставу будут ставить на пути, — усмехнулся Иван Васильевич, — думают, много им
подадут. А торбу-то какую прихватили? Знать, прибытка большого ждут? Вот они —
дураки наши, без пастуха бродят. Пьем, мол, да людей бьем: знай наших, поминай
своих! Иван Васильевич прищурился, разглядывая, кто там еще увязался за Малютихой?
Вот ведь неймется! Сколько ж времени пройдет, пока жених за молодухой съездит,
пока распишутся они, да повенчаются? Это ж только на обратном пути свадебный
поезд у заставы тормозить будут да выкуп брать за проезд? Ну, да — полдня
пройдет. Погодь, — Иван Васильевич растерянно почесал затылок, — а как же
мне-то выбираться? Ведь заметят, шельмецы, на смех поднимут. Вот, дескать,
старый дед, умом рехнулся, в кусты запихнулся? От вас, де, старых дураков,
молодым житья нет? Так что ж, выходит, я кругом дурак? Нет, — зарекся он, —
буду сидеть, пока не отойдут куда. На смех выставляться — тут уж, выкусите!
Молодежь у дома
Касмановых резвилась. Кто-то репетировал будущее застолье и зычно выкрикивал:
— Горько!
Горько!
Как-то там мои?
— подумал Иван Васильевич.
— Олька! — у
кустов, прямо под его носом, остановился ребетенок и восторженно заблажил: —
Олька! Олька!
Это
"горько" значит по евоному, — сообразил Иван Васильевич. Он чуть
тряхнул ветками и глухо заворчал медведем. Сквозь зеленое решето листвы видел,
как ребенок разом застыл, насторожился, и вдруг, взвизгнув, замельтешил пятками
по дороге.
— Медведя!
Медведя!
Хоть это-то
умеет сказать, — удовлетворенно перевел дух Иван Васильевич, — а то заладил
свое "олька".
Он попытался
представить, как выглядят сейчас его внуки, которых три года уж не видел. Двое
их у сына Федора — Боря и Вася. Поди, школу закончили? Заныло сердце: забыли
совсем. Неужели не тянет к родному дому, к колыбели своей? Федька ведь вырос
здесь, и после армии четыре года отжил, а как уехал к шуринам, Даниле и Никите,
в Тулу, на завод оружейный — большими заработками поманился — год от года все
реже и реже нос казать стал. Теперь уж и вовсе позабыл родимую сторону.
Федька-то ладно — он уж сам мужик немолодой, а вот внучат хотелось бы повидать.
Как бабка померла, так отрезало их совсем от деда. Иван Васильевич вспомнил,
как посмеивалась поначалу Анастасия Романовна над сынком, ставшем в одночасье
туляком:
— Туляне за
семь верст комара искали, а комар на носу.
— А вы,
псковичи, — небо кольями подпирали, — отбояривался тот, — и вообще, вы —
капустники, мякинники и ершееды.
— А вы —
самоварники, — смеялась Анастасия Романовна.
— Вот, гляди,
не буду приезжать, — кипятился Федор.
— Без корня и
полынь не растет, — улыбалась Анастасия Романовна, но тут лицо ее строжало, и
она уж с серьезными нотками в голосе добавляла: — Глупа та птица, которой
гнездо свое немило.
Выходит, немило
гнездо-то наше. Нарожать-то нарожали, а научить не научили. Иван Васильевич
сокрушенно склонил голову. Задумчиво сорвал сухой стебелек, потянул в рот.
Нарожали… Первенец-то Митька во младенчестве умер, второй вот — Федор, а
третьего он опять Дмитрием назвал. Уж как Анастасия против была! Куда там? Он
на своем умел стоять! А сердце материнское вещее — чуяло беду. Шесть лет было
Дмитрию. Повели его в воскресенье в кино, а там буза какая-то возникла промеж
парнями. И как Митька им под руку подвернулся, под чей-то нож? Ума не
приложить. Разом жизни и лишился. Такая вот туга-беда… "Живем, поколе
Господь грехам нашим терпит", — говаривал покойный отец Сильвестр. Только
какие у Митьки-то грехи? Нет, не по его винам, — по родительским. Отец
Сильвестр — это прежний батюшка; нынешний, что венчать Федьку Касманова будет,
— отец Никон. Молодой — и тридцати-то лет, поди, нет? К тому же — полная отцу
Сильвестру противоположность. Тот маленький, тщедушный был, борода — седой
паклей на грудь, доброта в глазах и улыбка завсегда на ясном детском личике.
Отец же Никон, хоть и худой, но высокий, борода стрижена, в глазах огонь, а
губы, как месяц перевернутый, уголками вниз смотрят. Обличает всех, а на слово
доброе скуп. Отец Сильвестр тоже поучать любил, но делал это ласково, с
отеческой теплотой. "Детушек воспитать — не курочек пересчитать… Кто к
Богу, к тому и Бог… Одно проси: Господи, прости…" — просто у него это
выходило и на сердце легко ложилось.