Да, приходила
еще одна — Домна Николаевна, старуха из-за свечного ящика. Обстоятельная,
крепкая, как повязанная платком глиняная крынка, через края наполненная
правильными словами, чересчур наполненная. Вот ей Мармеладыч на улыбку как
будто скупился. Нет, улыбался, конечно, но как-то не так, по иному, и про
смерть говорил не так: как будто не ей, а про других, а ей-то самой — еще жить,
да не пережить. Наверное, из-за этого ее "чересчур" — не может, не
должно в одном человеке умещаться столько! Домна Николаевна и просфорку
приносила от литургии, и пирожок домашний, но все это приправляла своим
приторным "чересчур" — так, забывши меру и разум, перестарок учитель
обучает "за жизнь" несмышленышей-первоклашек. Холерик Харитонов в ее
присутствии мерк, словно в нем кто-то сдвигал на уменьшение ручку реостата,
делался незаметным и начинал походить на действительного инженера, только что
скромно пережившего двадцатое число и тоскливо ожидающего четвертого числа
следующего месяца. Шкаф пятился, толкал спиной медлительную на поступок Дусю,
и оба они исчезали. Антон оставался… Мама, когда бывали они вместе в церкви,
надевала такой же платочек — узорчик чуть-чуть другой, но лишь чуть-чуть. И
фигурой мама была такая же основательная… Антон представлял, что это ему и маме
говорит Мармеладыч, когда удавалось тому втиснуться промеж правильных
"чересчур" Домны Николаевны. Когда та задерживала на вдохе слова,
старик делился своим (хотя, "той" уже как бы и не было; были только
они — Мармеладыч, Антон и мама…):
— Я тут данько
напоминал Петру, — ему полезно, — что отцы святые говорили. Надо нам ежедневно
умирать, чтобы жить вечно — это потому, что только боящийся Бога будет жив
вовеки. Страх Божий — лучшее от греха лекарство.
Ох уж этот
Мармеладыч! Никак не шел из головы. И добродушное его лицо с реденькой седой
бородкой, и безпомощно открывающая себя миру лысоватость, лишь на висках и
затылке скудно обрамленная пожелтевшими завитушками волос. Да, о Мармеладыче
здесь, в Лисово, думалось хорошо. Ладно и ловко вписывался его образ в
лисовскую обнаженную необъятность. Играющие на ветру сережками березки готовы
были приподнять для него мягкий шелестящий полог, строгие еловые пирамидки
вот-вот бы и расступились, потеснили бы ряды, чтобы принять в средь себя его
щуплую, сутуловатую фигуру, и лисовский сумрак готов был укутать его, укрыть,
успокоить… Иное дело город, — колючий, холодный, равнодушный, — до него здесь
совсем не было дела. Антон замер, боясь потревожить пойманную вдруг мыслью
вечность и мирно пребывающего в ней Мармеладыча и маму, конечно же... Маму…
Увы, скамейка рядом опустела, мама ушла. И ему пора. Антон поднялся и одиноко
застучал ногами по пустым лисовским аллейкам, теряя в грустном сумраке годные к
употреблению лишь здесь, в Лисово, мысли. Да и какой в них прок там, где
отечества, по словам Мармеладыча (а уж он-то не может ошибаться), нет даже в
пророках? "Мы, итальянцы, безрелигиозны и испорчены более всех
других", — прошептал Антон. Макиавелли, делая таковое признание, возможно,
просто играл словами. Это куда как легко, коль чувствуешь себя хозяином всякого
слова. Но Антон сгибался под тяжестью этих слов — когда ты не хозяин, то вовсе
не до игры.
Залитая густой
темнотой трава отступала назад, дальше начинались проплешины, зияющие пустоты,
перетекающие в тоскливую пустыню с редкими, едва различимыми оазисами…
Ночью Антону
приснился старик Мармеладыч. Он сидел на своем обычном рабочем месте, напротив
гастронома с общенародным названием "Стекляха" и назидательно говорил
Антону: "Просящему следует дать и от желающего занять нечего лицо
воротить". Старик явно куда-то собирался.
— Ты что,
увольняешься? — спросил Антон.
— Видишь вот
эти заведенные часы, — Мармеладыч указал рукой куда-то в небо на север, — они
непрестанно идут. Спим мы или бодрствуем, делаем что или не делаем, они
непрестанно движутся и приближаются к пределу своему. Такова и жизнь наша —
непрестанно течет и убавляется; покоимся или трудимся, бодрствуем или спим,
беседуем или молчим, непрестанно совершает она течение свое и приближается к
концу. И уже сегодня стала ближе к концу, чем вчера и третьего дня. Так
неприметно сокращается наша жизнь, так проходят часы и минуты! А когда кончится
цепочка и перестанет ударять маятник — того мы не знаем. Промысл Божий скрыл
это от нас, чтобы всегда были готовы к отходу, когда бы ни позвал нас к Себе
наш Владыка.