Иногда Антон
заставал у Мармеладыча инженера Харитонова — субъекта не очень-то, для него,
Антона, приятного, но отчего-то нужного Мармеладычу. Иначе, зачем тот терпеливо
сносил банальное, а порой и пошловатое, — что совсем не в духе старика
Мармеладыча, — губошлепство отставного инженера? (Хотя "сносил" — это
до известной меры). Ну, завели свое "многая лета — а многих уж и
нету!" — такими словами частенько обрывал Харитонов серьезные размышления
Антона или наставительные Мармеладыча.
— Время наше
золотое, — утверждал инженер, — разве ж раньше такое мыслимо было, чтобы каждый
себе конь-голова? Вот я, к примеру, потомственный инженер, дед мой механиком
был, отец — электромехаником, я — по электротехнике и электронике спец. А
сколько получали? С гулькин клюв. А теперь я и миллион, и два могу заработать,
да не в деревянных, а в твердой, как говорится, валюте. Вот так-то!
— Где ж твои
миллионы? — хмыкал Антон, разглядывая штопанные перештопанные кримпленовые
штаны, причудливо пузырящиеся на тощих инженерских ногах. — Вот опять у
Мармеладыча просил червонец.
— Дело времени,
— самодовольно поглаживал себя по впалой груди Харитонов, — на днях заявление
подаю в суд на директора завода, который меня, шельма, выпер. Отсужу пол
завода. А его, гада, посажу.
— Так тебя ж за
пьянку и выперли, — улыбался Антон, — вытрезвителю то, небось, сколько должен?
До смерти не расплатиться?
— На себя
посмотри, лохудра! — кипятился Харитонов, — а директор и сам залить за воротник
мастер. Злые вы!
"Злые"
— это и Антону, и Мармеладычу, хотя старик и полслова еще не сказал. Впрочем,
остывал инженер моментально, тут же дурачился и пытался рассказать какой-нибудь
скабрезный анекдот или нескромный эпизод из фильма. Но здесь Мармеладыч уж
молчать не желал, строго пресекал и даже пальцем грозил:
— Ну тебя
нечестивец, рот закрой, не погань воздух.
— Да вспомнил
просто к слову, — хихикал Харитонов, — раньше, опять же, таких фильмов не
показывали. Опять же плюс времени нашему. Золотое!
— Золотое! —
передразнивал Мармеладыч, скорчив смешную гримасу, — Помирать-то будешь, с
собой это "золото" потянешь? Смерть ведь таинство великое! Из земной,
временной жизни рождается человек в вечность. Недаром сказано, что смерть — святым
блаженство, праведным — радость, а грешникам и нечестивым — скорбь и отчаяние.
— Ну, завел
свою шарманку, — Харитонов помахивал в воздухе руками, словно собирался
сплясать гопака, — ты еще про чертей мне расскажи.
— А что бы ты
думал? — Мармеладыч колол инженера укоризненным взглядом. — Где ты, там и они.
Гремят над тобой веселыми громами и вниз к себе манят — мол, у нас-то как
хорошо! Нашептывают, что ты уже умер, и что смерть твоя и есть самая жизнь.
Нет, не жизнь это, не золото — мрак, погибель. Кто не верит в вечную жизнь, в
Воскресение? Как говорит пророк — люди, идущие оскверненными путями и
проводящие нечистую жизнь. А тебе все "золото". Аукнется оно тебе,
будешь знать…
Вертелись
вокруг Мармеладыча и вовсе необычные личности. Например, Петя Шкаф с Дусей
Тумбочкой — странная парочка, как два разнокалиберных огурца, прошлогодней
засолки: местами горько-соленые, местами кисловатые с налетом плесени (да уж,
сладкой парочкой их никакой язык назвать бы не повернулся). К своим прозвищам
(а на их жаргоне — кликухам) относились они спокойно, а Петя — так и вовсе с
некоторой даже гордостью. "У Стекляхи Петю Шкапа (он так именно и
произносил — через "п") каждый знает, — говаривал он важно, тыча себя
в грудь, — скажешь, что Шкапа знаешь — никто ни в жизть не наедет (то есть, не
обидит)". Если по справедливости, то до шкафа Петя не дотягивал. Хотя и
большой был, широкий, но плоский и корявый, как первый тещин блин. Скорее
походил он на покосившийся трельяж с раскинутыми в сторону крыльями-зеркалами
рук. Впрочем, может быть прежде и дотягивал? Время, оно ведь еще как сушит, да
корежит? Но если и было, то прошло. Сейчас в этих тусклых зеркалах прошлое не
просматривалось — сколы, царапины вдоль и поперек, да уродливые кляксы
утраченной амальгамы, обнажающие оборотную внутреннюю черноту. Верно, лишь
Мармеладыч способен был разглядеть, что солнечный свет не минует и издерганную
Петину тусклость, и от нее отражается, радостным лучиком колет глаза
собеседнику, слепит и вызывает улыбку. Иначе, почему Мармеладыч улыбался, когда
Петя что-то бурчал ему в ухо, поглаживал корявую Петину руку и что-то ласково
шептал в ответ? Почему и сам Петя тогда теплел, словно нагреваясь в отраженном,
теперь уж от Мармеладыча, собственном лучике? Все это было Антону непонятно. А
как, например, можно привечать существо, подобное Дусе? (Вот к ее-то, словно
лениво набитой тряпьем сумке-трансформеру, фигуре прозвище подходило в самый
раз.) Глядеть в ее глаза — все равно, что на сцену, навечно задернутую серым
занавесом. Но ведь Мармеладыч зачем-то глядел? Что мог он видеть в этом
"ничто"? Загадка… Почти что безсловесная Дуся расслабленно утыкалась
взглядом в кончик бороды Мармеладыча и, вяло двигая губами, пережевывала
неслышный шепот старика, а на подбородок ее выкатывалась струйка слюны… Б-р-р-р…
— ежился Антон. А Мармеладыч и не замечал, что ли? Все время улыбался — и ей,
и Пете… впрочем, и Харитонову, и самому Антону — всем. Мармеладыч, словно
увлеченный коллекционер, расставлял перед собой эти потраченные жизнью глиняные
фигурки, бережно, с непонятной для стороннего человека любовью, касался их
руками и… реставрировал. Да, именно такое сравнение и пришло в голову Антону.
Как? — это другой вопрос, на него сразу ответа не дашь. Но и без ответа смысл
во всем происходящем вокруг старика Мармеладыча появлялся. Он — реставратор, а
они — хоть и пропащие, но чувствуют, вероятно, того даже не понимая, что старик
ловко подправляет их ущербы, замазывает глинкой трещины и сколы. Отсюда и
доверчивая привязанность к нему. Только откуда у него? Что? Что мог им дать?
Ведь и говорил-то все больше о смерти: помни, мол, последняя своя… А кому это
охота помнить? Разве что ему, Антону, но он — совсем другое дело…