Он вонзил шпиль в щербину пола — никаких шпунтиков он не терпел, он предупреждал обеих своих жен. Пусть едет пол, если так надо виолончели. Обняв инструмент коленями, нежно выгнутой обечайкой к груди, он провел смычком по струнам, и пальцы левой руки трепетали, как будто они пели. Дворкин чувствовал, как виолончельная дрожь пронизала его с ног до головы. Он пытался откашляться. Несмотря на ночное время и острую боль в плече, он играл анданте из си-бемоль мажорного трио Шуберта, воображая музыку рояля и скрипки. Шуберт надрывает сердце, и он это называет un pocco mosso[13]. Вот такое искусство. Сердце в тоске разбивается навсегда, однако с усилием сдерживается. Виолончель, на которой он страстно играл, сама управляла Дворкиным.
Он играл простору, и прочности, и благовидности дома, тому, как все ловко слажено здесь. И долгим годам музыки он играл, и комнате, в которой он четверть века занимался и сочинял, то и дело поднимая взгляд с партитуры к этому вязу в окне на закруглении стены. Здесь у него ноты, записи, книги. Над головой у него висели портреты Пятигорского и Боккерини[14], и они на него смотрели, когда он входил в эту комнату.
Дворкин играл темно-серому дому с щипцом и синими ставнями, который построен в начале века, в котором он жил со своими обеими женами. У Эллы был чудный голос, сильный и точный. Будь она похрабрей, могла бы стать настоящей певицей. «Ах, — говорила она, — если бы я была похрабрей». «А ты попробуй», — подбадривал Дворкин. «Нет, куда мне», — говорила Элла. Так и не решилась. А дома пела буквально всегда. Это она придумала вставить в спальне витраж с цветами и птицами. Дворкин сыграл аллегро, а потом снова анданте сокрушенного Шуберта. Он играл для Эллы. В ее доме.
Он играл, а Зора, в черном ночном капоте, стояла перед закрытой дверью музыкальной комнаты.
Минутку послушала и поскорей вернулась в спальню. Выходя из музыкальной комнаты, Дворкин учуял духи жены и понял, что она стояла под дверью.
Он заглянул в свое сердце и понял, что она хотела услышать.
* * *
Когда он шел по коридору, там вдруг кто-то мелькнул.
— Зора, — окликнул он.
Она остановилась, но это была не Зора.
— Элла, — заплакал Дворкин, — жена моя любимая, я любил тебя всегда.
Но не было ее тут, и некому было подтвердить или спросить почему.
* * *
Когда Дворкин вернулся в спальню, Зора не спала.
— И зачем мне сидеть на диете? Это противоестественно.
— Так ты тут лежала и думала про диету?
— Я сама себя слушала.
— Ты опять что-то слышишь, после того как в поездке тебя отпустило?
— По-моему, я понемножечку глохну, — сказала Зора.
— И ты все еще слышишь тот стон или вой?
— Ого, или я слышу.
— Может, это такой звук, будто кто-то поет?
– Скорей это звук моей неизбывной беды.
И тогда Дворкин ей сказал, что он готов переехать.
– Наверно, нам надо продать этот дом.
– Почему это надо?
– Через столько лет до меня дошло, что он так и не стал твоим.
– Лучше поздно, чем никогда, — смеялась Зора. — Правда — я никогда его не любила.
– Из-за того, что это дом Эллы?
– Потому что никогда не любила.
– И потому, ты думаешь, ты слышала этот шум?
– Шум есть шум, — сказала Зора.
* * *
Дворкин на другой день позвонил в агентство по продаже недвижимости, и в тот же вечер оттуда пришли — господин с любезной женой, оба за шестьдесят.
Они осмотрели весь дом от подвала до чердака. Господин хотел купить детскую скрипку, которую видел на чердаке, но Дворкин не стал продавать.
— Вы получите за этот дом хорошие деньги, — дама сказала Зоре. — Он содержался в отличном порядке.
Когда они уезжали ранней весной, Дворкин сказал, что всегда любил этот дом, а Зора сказала, что он никогда ей толком не нравился.