Пушкин — либертен и пророк. Опыт реконструкции публичной биографии - страница 42
Декабрист И. Д. Якушкин, говоря о вольнолюбивых стихотворениях Пушкина, в том числе о «Кинжале», свидетельствовал, что «не было сколько-нибудь грамотного прапорщика в армии, который не знал их наизусть»[255]. Вопрос о популярности стихотворения среди членов Южного общества был уже неоднократно затронут в различных исследованиях[256].
Для всех, кто отзывался о «Кинжале», характерно понимание стихотворения как крайне радикального и антиправительственного. Не оспаривая эту точку зрения, заметим, что она противоречит оценке «Кинжала», данной самим Пушкиным в письме к В. А. Жуковскому в 20-х числах апреля 1825 года:
Я обещал Н‹иколаю› М‹ихайловичу›‹Карамзину› два года ничего не писать противу правительства и не писал. Кинжал не против правительства писан, и хоть стихи не совсем чисты в отношении слога, но намерение в них безгрешно (XIII, 167).
Находясь в Михайловской ссылке и добиваясь смягчения своей судьбы, Пушкин был заинтересован в том, чтобы у правительства ослабло впечатление о его политической оппозиционности. Тогда как в 1821 году, в момент написания стихотворения, в ином политическом контексте вполне могли возникнуть основания для истолкования стихотворения в радикально-политическом ключе. Важно другое: определенные основания утверждать, что «Кинжал» «не против правительства писан», у Пушкина были, и если поэт мог рассчитывать на наивность перлюстраторов письма, то рассчитывать на наивность H. М. Карамзина, которому Пушкин послал стихотворение[257], не приходилось. (Как отмечено выше, восприятие современниками «Кинжала» как ультрареволюционного произведения во многом определялось контекстом пушкинского публичного поведения весны 1821 года; подробнее см. в главе «Исторический фон послания Пушкина В. Л. Давыдову» наст. изд.)
Действительно, о том, что отношение к стихотворению как исключительно «республиканскому», проникнутому «суровым якобинским духом», неправомерно, свидетельствуют сложность и неоднородность идейных позиций героев «Кинжала». Так, если «Брут вольнолюбивый» — республиканец, убивающий Цезаря за то, что тот унизил республику («Во прахе Рим — сенат»)[258], то Шарлотта Корде, «дева Эвменида», убивает республиканца, якобинца Марата. Что же касается мотивов, по которым член йенского буршеншафта (националистической студенческой организации) Карл Занд убил русского политического агента в Германии А. Коцебу, то они лежат в совсем другой идеологической плоскости, чем мотивы убийств, осуществленных Брутом и Ш. Корде. Все три «тираноубийства» сходны, однако, в том отношении, что восстанавливают традиционный порядок, а не нарушают его.
Таким образом, вопрос о том, какие убеждения объединяют героев стихотворения, остается открытым. Ответить на него и означает определить идейный смысл стихотворения и приблизиться к пониманию того, почему сам Пушкин, вопреки мнению своих комментаторов, считал, что «Кинжал» «не против правительства писан».
Репутацию стихотворения как крайне радикального определила не столько идеология его героев, сколько их общее действие — политическое убийство. Складывается впечатление, что Пушкин здесь последовательно оправдывает политическое убийство и что тем самым «Кинжал» идейно противостоит как написанной до него оде «Вольность», так и созданной потом драме «Борис Годунов», где политическое убийство не менее последовательно осуждается.
Для того чтобы прояснить то место, которое занимает «Кинжал» в эволюции политического мировоззрения Пушкина, необходимо выяснить, что же все-таки — если не единство мировоззрения — объединяет героев стихотворения. При этом естественно предположить, что в своем выборе Пушкин исходил прежде всего из двух соображений: во-первых, из «репутации» героев; во-вторых, из конкретно-исторического содержания их поступков (по античным и другим историческим источникам).
Наиболее естественным представляется выбор Брута. Этот образ имел длительную традицию бытования в русской и мировой литературе[259]. Причем в России «всплески» интереса к образу Брута приходятся на самые напряженные моменты истории — на начало XIX века, как рефлексия на убийство Павла I