Пушкин — либертен и пророк. Опыт реконструкции публичной биографии - страница 134
В силу ограниченности места, которое отец Зосима занимает в пространстве романа, а также потому, что этот образ не вписан в парадигму пушкинского поколения, настоящего контрапунктического эффекта между линиями Федора Карамазова и Зосимы не возникает. Пушкинское поколение оказывается представленным в романе ярко, но односторонне — образом Федора Павловича, а просвечивающий сквозь образ старшего Карамазова образ Пушкина отражает только одну из бытовавших в восприятии шестидесятников ипостасей Пушкина, а именно либертенную.
Возвращаясь к Федору Толстому-Американцу, оговоримся, что мы не считаем его в прямом смысле прототипом Федора Карамазова. Необычайная биографическая яркость образа Федора Павловича в сочетании с его идеологической означенностью привели к тому, что исследователи романа с удовольствием занимались поисками прототипов старшего Карамазова и весьма в этом преуспели. В настоящее время существует целая галерея прототипов, состоящая из реальных людей, старших современников Достоевского[781], чертами которых писатель мог наделить своего героя. В своем исследовании мы исходим из другой презумпции о возможных корнях этого образа. Для нас старший Карамазов — это прежде всего литературный персонаж, и его соотнесенность с прототипами — прежде всего литературная, то есть условная, опосредованная не личными знакомствами Достоевского, а созданными в общественном сознании образами, которые превращали реальных исторических личностей в квазилитературных персонажей. Федор Толстой-Американец — далеко не единственный тому пример. То же произошло с Николаем Борисовичем Юсуповым, ставшим известным широкому кругу современников и потомков в качестве персонажа пушкинского стихотворения «К вельможе». Нельзя не согласиться с современной исследовательницей в том, что «Федор Карамазов воплощает в себе „юсуповский“, либертинский modus vivendi»[782]: именно Юсупов стоит за автохарактеристикой Федора Павловича, назвавшего себя «древним римским патрицием времен упадка»: «Так, вихорь дел забыв для муз и неги праздной, / В тени порфирных бань и мраморных палат, / Вельможи римские встречали свой закат» (III, 220). В поддержку этого яркого образа Достоевский описывает нос и кадык Карамазова, а также наделяет своего героя специфической жизненной позицией: целью жизни ставится получение удовольствий, причем удовольствий в духе восемнадцатого века, представляющих собой сочетание разврата и атеизма.
И конечно, таким же, как Николай Юсупов, квазилитературным персонажем стал для поколения Достоевского Федор Толстой-Американец. Ю. М. Лотман указал, что Американец был прототипом Зарецкого в «Евгении Онегине»[783], и Пушкин, характеризуя своего персонажа, подчеркивает свойственную прототипу двойственность, выраженную в противопоставлении сердца и разума:
«Я ваши мысли знаю. Сердце у вас лучше головы», — говорит отцу проницательный Алеша Карамазов (XIV, 124). «У меня-то сердце лучше головы? Господи, да еще кто это говорит?» — отвечает ему Федор Павлович. Вопрос не лишний, потому что говорит о противопоставлении разума и сердца не кто иной, как Пушкин, используя его для характеристики Пестеля в дневниковой записи от 9 апреля 1821 года: «9 апреля, утро провел с П‹естелем›: умный человек во всем смысле этого слова. Mon cœur est matérialiste, говорит он, mais ma raison s’y refuse» (Сердцем я материалист, но мой разум этому противится (франц.)). Приведенная дневниковая запись Пушкина могла быть известна Достоевскому по публикации Е. И. Якушкина, осуществленной в 1859 году[784].
Как видно из этой записи, противопоставление разума и сердца помещено Пушкиным в контекст размышлений о религии. Противопоставление ищущего Бога разума и критически настроенного сердца принадлежало самому Пушкину не меньше, чем Пестелю, что нашло отражение в одном из ранних стихотворений «Безверие» (1817). Пушкин завершил им свою учебу в Лицее, сделав его «выпускным» произведением: «Ум ищет божества, а сердце не находит» (I, 243). Опубликованное при жизни поэта, стихотворение входило в собрания сочинений Пушкина, начиная с посмертного и включая анненковское (I, 477). Фоном, если не поводом к его написанию, послужили упреки Пушкину в «безверии сердца», о которых нам известно из позднейших воспоминаний о лицейском периоде. «Его ‹Пушкина› сердце холодно и пусто; в нем нет ни