Цитированный выше монолог Федора Павловича поразительно близок к тексту «Арии со списком» Лепорелло из оперы Моцарта «Дон Жуан»:
И старушек не обходит,
их с ума он, бедных, сводит.
Но хоть старых он и губит,
молодых все ж больше любит.
И богата ли, бедна ли, глуповата ли, умна ли —
вы ведь это испытали —
не минует рук его, не минует рук его.
(Пер. Н. П. Кончаловской)
[748]Старушек покоряет ради удовольствия занести в список.
Но главная его страсть — неопытные девицы.
Неважно — богата ли, красива или уродлива…
лишь бы носила юбку
[749].
Достоевский, конечно же, хорошо знал оперу Моцарта «Дон Жуан»; в его время она часто исполнялась по-русски[750], поэтому «Ария со списком» была доступна ему во всех подробностях.
Тень Лепорелло появляется в подтексте образа Федора Павловича не случайно: Лепорелло — трикстер по отношению к Дону Жуану, подобно тому как Федор Павлович превращен Достоевским в трикстера Пушкина. Можно предположить также, что параллель между монологом Федора Павловича и арией Лепорелло могла быть опосредована если не прямым знакомством Достоевского с донжуанским списком Пушкина, то общим представлением о том, что Пушкин имел много любовных увлечений, в которых он был не особенно разборчив. Альбом Е. Н. Ушаковой, куда Пушкин записал перечень своих романов двумя списками[751], выставлялся на Пушкинской выставке 1880 года, но был ли он доступен Достоевскому до этого времени, судить трудно. С большей уверенностью можно утверждать, что Достоевский был знаком с пушкинской цитатой совершенно в духе «арии со списком»: в письме В. Ф. Вяземской, жене П. А. Вяземского, Пушкин признавался в том, что невеста была его «сто тринадцатой любовью» (XIV, 81). Письмо это было опубликовано П. И. Бартеневым в 1874 году, то есть совсем незадолго до того, как Достоевский приступил к работе над «Братьями Карамазовыми»[752].
Можно сказать, что биография Федора Павловича нарочито пушкинизирована в травестийном ключе. Даже случайные, казалось бы, обстоятельства жизни героя романа имеют пушкинские биографические параллели, как, например, то, что часть жизни Федор Карамазов проводит на юге, в Одессе. Сочетание шутовства и юродства, рассмотренное выше, также восходит, на наш взгляд, к Пушкину. Письма поэта к Вяземскому, в которых он отождествлял себя с юродивым из «Бориса Годунова», стали известны читателям в публикации Бартенева незадолго до начала работы Достоевского над романом[753] («Благодарю от души Карамзина за Железный Колпак, что он мне присылает; в замену отошлю ему по почте свой цветной, который полно мне таскать. В самом деле не пойти ли мне в юродивые, авось буду блаженнее!» — XIII, 226, и «Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию — навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!» — XIII, 240). Возможно, что сама тема «юродства» Пушкина была актуализирована первой постановкой оперы Мусоргского «Борис Годунов», осуществленной в 1874 году на сцене Мариинского театра[754].
Достоевский мог быть знаком с письмом Пушкина к жене от 8 июня 1834 года, исполненным горькой рефлексии по поводу собственного «шутовства»: «Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога» (XV, 156). Публикация этого письма И. С. Тургеневым появилась в 1878 году, в самый разгар работы над «Братьями Карамазовыми»[755]. Вероятно и более раннее знакомство с этим текстом, так как до публикации в «Вестнике Европы», еще в шестидесятые годы он имел хождение в списках среди широкого круга, к которому принадлежал и Достоевский[756]. О «юродстве» Пушкина, представляющем собой сочетание высокого, профетического начала с либертинажем, писал в своей биографии поэта «Пушкин в Южной России» (1866) П. И. Бартенев[757].
Все указанные выше пушкинские параллели к образу старшего Карамазова содержались в публикациях произведений Пушкина и биографических материалов о нем, ставших доступными читателю в шестидесятые — семидесятые годы. Образ Пушкина, который выстроился у современников Достоевского в результате этих публикаций, сильно отличался от канонического, созданного Плетневым и Жуковским сразу после смерти поэта — христианина и монархиста