Пушкин — либертен и пророк. Опыт реконструкции публичной биографии - страница 102
В «Борисе Годунове» коллизия «царь — народ» также очень важна, а проблема того, кому «принадлежит» история в карамзинском смысле, — одна из основных. Народ в трагедии, так же как в «Истории» Карамзина, выступает как коллективное действующее лицо, а царь Борис, Самозванец и бояре легко манипулируют его мнением. Можно сказать, что в редакции трагедии 1825 года народ изображен легковерным и равнодушным, нравственный императив ему чужд. Заканчивается эта редакция тем, что народ, не ужаснувшись смерти детей Бориса, провозглашает здравицу Самозванцу: «Да здравствует царь Димитрий Иванович!» Только в 1831 году появляется дидактический и всем нам известный вариант окончания трагедии: «Народ безмолвствует» — «Народ в ужасе молчит»[583]. Можно, таким образом, определенно утверждать, что на вопрос, принадлежит ли история народу, в 1825 году Пушкин дает отрицательный ответ. И это совершенно естественно, поскольку незадолго до начала работы над «Годуновым» в стихотворении «Свободы сеятель пустынный» (декабрь 1823 года) Пушкин заключил:
Личные отношения поэта и историка в 1825 году были по-прежнему сложны; Пушкин отказывается от творческих советов Карамзина и отходит от событийной канвы десятого тома во многих деталях пьесы. Главное же, в чем Пушкин не сходился тогда с Карамзиным, — это в оценке роли народа. Разница подходов особенно сильно проявилась в описании избрания Бориса на царство: у Карамзина оно исполнено высочайшего пафоса, определенного активным переживанием народа. У Пушкина народ пассивен и равнодушен, и эта сцена в трагедии Пушкина едва ли не пародия аналогичной сцены в «Истории» Карамзина[584].
При всех различиях в позициях Пушкина и Карамзина, поэт и историк сближались в главном: в убеждении, что «история принадлежит» тому, кто в данную эпоху своими словами и поступками выражает Высшую волю и Высший суд. Именно в этом смысле для Пушкина, преодолевавшего в 1825 году религиозный скептицизм предыдущих лет, выразителем такой Воли являлся Поэт. Основанием для этого стало усвоенное Пушкиным из Библии представление о том, что Высшая Воля открывается не «народу» или «царю», а пророку через откровение (в случае Давида и Соломона цари сами были пророками и поэтами). Во время работы Пушкина над «Борисом Годуновым» Библия становится для Пушкина одной из самых насущных книг. «Библия для христианина то же, что история для народа. Этой фразой (наоборот) начиналось прежде предисловие Ист‹ории› Кар‹амзина›. При мне он ее и переменил» (XIII, 127), — писал Пушкин брату Льву в конце 1824 года, в самый разгар работы над «Годуновым». Здесь имеется в виду уже приведенная нами выше фраза из «Предисловия» к «Истории». Есть сведения, что Пушкин действительно присутствовал при его чтении в феврале 1818 года[585].
Таким образом, в пушкинском письме Гнедичу слово «поэт» синонимично слову «пророк» (при всей условности такого соотнесения), и сама сентенция «История принадлежит Поэту» обращена к Гнедичу не случайно. Последний уподоблялся Пушкиным пророку Моисею в стихотворении «С Гомером долго ты беседовал один» (1832)[586]. Интересно, что труд Гнедича по переводу на русский язык «Илиады» и исторические труды Карамзина Пушкин оценивает сходным образом — как подвиг:
…с чувством глубоким уважения и благодарности взираем на поэта, посвятившего гордо лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным вдохновениям, и совершению единого, высокого подвига (XI, 88).
И очень похоже пишет о Карамзине:
…зато почти никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов, и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам. ‹…› Повторяю, что Ист‹ория› Гос‹ударства› Российского есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека (XII, 305–306).