Он громко свистнул, и все его люди выстроились в ряд на бревнах, так что Джим мог их видеть. А убийство туземца… ну, что ж его убили… но разве эта война не была войной кровавой — из-за угла? А дело было обделано чисто — пуля попала ему в грудь, — не то, что тот бедняга, который лежит сейчас в речонке. Шесть часов они слушали, как он умирал с пулями дум-дум в животе. Но так или иначе — жизнь за жизнь…
Все это было сказано с видом усталым и наглым, словно человек, вечно пришпориваемый неудачами, перестал заботиться о том, куда он бежит. Он спросил Джима с какой-то наглой откровенностью, неужели ему — Джиму — непонятно, что если дошло до того, чтобы «спасти свою жизнь в темноте, то уже нет дела, кто еще погибнет — трое, тридцать, триста человек». Казалось, будто дьявол нашептывал ему эти слова.
— Я заставил-таки его нахмуриться, — похвастался Браун. — Скоро он перестал разыгрывать из себя праведника. Стоит, и нечего ему сказать… Хмурый, как туча… и смотрит не на меня-в землю.
Он спросил Джима, неужели тот не совершил ни одного скверного поступка за всю свою жизнь? Потому-то он, может быть, и относится так сурово к человеку, который готов использовать любое средство, чтобы вырваться из западни… Браун продолжал в том же духе; и в наглых его словах слышалось напоминание о родственной их крови, об одинаковых испытаниях, — гнусный намек на общую вину, на тайное воспоминание, которое связывало их сердца.
Наконец Браун растянулся на земле и искоса стал следить за Джимом. Джим, стоя на другом берегу реки, размышлял и хлыстиком стегал себя по гетрам. Ближайшие дома казались немыми, словно чума убила в них дыхание жизни; но много невидимых глаз смотрело оттуда на двух белых людей, разделенных речонкой, белой шлюпкой на мели и телом третьего человека, наполовину засосанным грязью. По реке снова двигались каноэ, ибо Патюзан вернул свою веру в устойчивость жизненного уклада с момента возвращения Джима. Правый берег, ошвартованные плоты, даже крыши домов были усеяны людьми, а те, что находились слишком далеко, чтобы слышать и видеть, напрягали зрение, стараясь разглядеть холмик за частоколом раджи. Над широким неправильным кругом, обведенным лесами и прорезанным в двух местах сверкающей полоской реки, нависла тишина.
— Обещаете вы уйти? — спросил Джим.
Браун поднял и опустил руку, отказываясь от всего, принимая то, что неизбежно.
— Обещаете сдать оружие? — продолжал Джим.
Браун сел и злобно посмотрел на него.
— Сдать оружие! Нет, пока вы не возьмете его из наших окоченевших рук. Вы думаете, я с ума сошел от страха? О, нет! Это оружие и отрепья на мне — вот все, что у меня есть… не считая еще нескольких пушек на борту. Я рассчитываю все это спустить в Мадагаскаре… если только мне удастся туда добраться, выпрашивая милостыню у каждого встречного судна.
Джим ничего на это не сказал. Наконец, отбросив хлыст, который держал в руке, он произнес, словно думая вслух:
— Не знаю, в моей ли это власти…
— Не знаете! И хотите, чтобы я немедленно сдал вам оружие! Это здорово! — вскричал Браун. — Допустим, что вам они скажут одно, а со мной разделаются по-другому…
Он быстро успокоился.
— Мне кажется, власть-то у вас есть, иначе какой толк от этого разговора? — продолжал он, — Зачем сюда пришли? Время провести?
— Хорошо, — сказал Джим, внезапно, после долгого молчания, поднимая голову. — Вы получите возможность уйти или сразиться.
Он повернулся на каблуках и ушел.
Браун тотчас же вскочил, но не уходил до тех пор, пока Джим не исчез за первыми домами. Больше он его никогда не видел. Поднимаясь на холм, он встретил Корнелиуса, который, втянув голову в плечи, спускался вниз.
— Почему вы его не убили? — спросил он недовольным тоном.
— Потому что я могу сделать кое-что получше, — сказал Браун с улыбкой.
— Никогда! — энергично возразил Корнелиус. — Я здесь прожил много лет!
Браун с любопытством взглянул на него.
Сложной была жизнь этого поселка, который не принимал его; многого он не мог себе уяснить. Удрученный Корнелиус проскользнул мимо, направляясь к реке. Он покидал своих новых друзей; с мрачным упорством он принимал неблагоприятный ход событий, и его маленькая желтая физиономия, казалось, сморщилась еще больше. Спускаясь с холма, он искоса поглядывал по сторонам, а мысль — одна и та же мысль его не покидала.