Зазвонил телефон. Из приемной Емченко уточняли, когда начало спектакля. «Не забыл. Удивительно. Что-то в нем есть», — подумал Петриченко и пошел к директору.
— Не волнуйся, Александр Иванович, — успокаивал режиссера Павел Акимович. — Кузя не какой-то кузька, у меня все предусмотрено. Ложа вылизана, там и бар, мало ли что… Сок там, печенье, ну и, конечно, тяжелая артиллерия. Коньяк в хрустальном штофе, как в лучших домах. Я его лично встречу.
— Зал хоть будет полный?
Павел Акимович посмотрел на Петриченко, как учитель на первоклассника.
— Аншлаг, дорогой мой Александр Иванович! В кассе — ноль. Не зря же мы свой хлеб едим.
— Ну, если так, то убери свой бар из ложи. Чтоб духу не было. Понял?
— Я хотел по-нашему.
— Убери.
— Ну ладно.
— У прессы места приличные?
— Кто-то в первом, остальные — второй, третий ряд.
— А москвич? Анненков?
— В проходе, третий ряд, возле него наша поэтесса, Ирочка Соломаха. А возле нее ваш художник Петровский. Слышишь, Александр Иванович, он хотел с галерейки смотреть, как вам такое? Еле уговорил.
— Ты Стаса не трогай. Откуда хочет — оттуда пусть и смотрит.
— Да ладно, а что…
— Значит, у тебя все в порядке?
— Конечно. Цветы актерам, как положено на премьере, снял зальчик поблизости — все же праздник, там пару часов посидим. Вы на сцену выйдете на аплодисменты? В финале?
— Нет, этого не хватало.
Прикрыв дверь с табличкой «Директор», Александр Иванович пошел по коридору к боковой двери зрительного зала, отодвинул тяжелую штофную штору (ее еще не успели забрать с обеих сторон в лямочки, чтобы не мешала проходу людей) и посмотрел в пустую темноватую пещеру.
Зал местного театра почти ничем не отличался от других, ему знакомых, — был так же просторен и высок. Сейчас пустой, он вызвал странное ощущение — будто это помещение какого-то великана. Великан давно не бывал в этом своем доме, поэтому здесь тихо, это тишина особая, беспокойная. Вернется ли этот неизвестный, воображаемый великан сюда, оставил ли эту пещеру навсегда — неизвестно. Вместо него через несколько часов сюда придет коллективный великан — публика, сядет в сотни кресел партера, поселится на несколько часов в ложах и на ярусах, поднимется на галерею, под самый потолок и отбудет здесь вечернюю трапезу, созерцая события, что будут разворачиваться на сцене, кто-то с интересом, кто-то ради приличия, кто-то сочувствуя героям и переживая их терзания, взлеты и падения, кто-то глядя по сторонам от скуки, потому что занесло его в театр не по своей воле.
Глаза Александра Ивановича привыкли к полутьме, он уже видел тусклые ленты ярусов, украшенных лепкой, давно требовавших альфрейных работ, ряды кресел, обитых темно-зеленым бархатом еще приличной свежести, и там, вдали, тяжелые морщины такого же по цвету массивного завеса.
Куда-то прочь — так ему на мгновение показалось — отошли мысли, которыми он делился и с женой, и со Стасом Петровским, ничтожными показались связанные с постановкой надежды на какие-то перемены в судьбе режиссера провинциального театра.
Сейчас ему хотелось только одного: чтобы тот коллективный великан, что вскоре заполнит эту таинственную пещеру, проникся действом на сцене, поверил в то, что перед ним не посыпанные пылью веков причудливые персонажи, а живые люди, такие же, как и те, что живут сейчас, страдают, верят, любят по-настоящему, что сущность человеческая, сокровенные пружины чувств и деяний не изменились со времен далекой эпохи Шекспира, несмотря на перемены, произошедшие с человеческим обществом.
Александр Иванович, однако, параллельно с теми неутешительными и безжалостными мыслями, которым дал на минуту волю, все же не отдался до конца горькому фатализму. Что бы ни было, ему все же хотелось, чтобы работа эта не стала проходной, чтобы ее заметила и отметила критика, чтобы он мог хоть на время почувствовать в руках этот маршальский жезл, о котором снисходительно-иронически говорил Стас, когда Петриченко уговаривал художника взяться за «Лира».
«Действительно, — усмехнулся про себя Александр Иванович. — Прав Стас, все как перед Аустерлицем. Только кем я буду после — Наполеоном или Александром?»