— Откуда?
— Навел справки.
— Каким образом?
— У нас в Нашвилле есть знакомые.
— Кто?
— Одна супружеская пара — мы вместе отдыхали на Каптиве. Макс обожает Флориду. Мы ездим туда ежегодно.
— Как, ты бывала в Америке?
— И неоднократно.
— И ни разу не позвонила?
— Я не думала, что это будет тебе приятно.
— Но ты думала, что мне будет приятно увидеться с Манни?
— Да. Может, мне тоже надо было позвонить. Тот человек — ну с кем мы познакомились на Каптиве — говорил, что ты несчастлив, причем уже давно, что ты все время что-то ищешь и не можешь найти.
— Как звали этого человека?
— Уэйд Уоллес. Сам он очень мил, а вот жена у него зануда.
В эту минуту Симона вкатила в гостиную столик, на котором, казалось, разместился целый прилавок кондитерской: тут был и сахарный торт, и фруктовый торт, и шварцвальдский вишневый торт, и еще с десяток пирожных, названий которых я не знал. Симона налила нам кофе, навалила каждому на тарелку столько всего, что хватило бы на целый полк солдат, и ушла помогать Барбаре писать сочинение о Бодлере.
— Что еще говорил Уэйд?
— Что он тебя любит, но что в Нашвилле ты как-то не прижился и что, по его мнению, ты катишься вниз.
— А он не сказал, что крутит роман с моей женой?
— Я сама догадалась.
— И почему же у тебя вдруг возникло желание встретиться с человеком, который катится вниз?
— А ты как думаешь?
— Из любопытства? Захотелось, так сказать, увидеть неудачника крупным планом?
— Нет.
— Тогда я не понимаю, зачем ты пришла. Мне ведь действительно ничего не светит.
— Уэйд сказал, что ты не хотел жениться, что тебя просто уговорили.
— Но это не снимает с меня вины.
— И еще он сказал, что в Нашвилле ты чужой и что для всех будет лучше, если ты уедешь.
— Для всех?
— Да, для тебя, для твоей жены, для детей, для банка.
— И для Уэйда.
— Да, ему это, наверно, тоже облегчило бы жизнь — и в том, что касается твоей жены, и в служебных делах.
— Видимо, именно поэтому он и решил с тобой поговорить.
— Не уверена. Он ведь и вправду хорошо к тебе относится.
После той памятной «головомойки» я был уверен, что спокойно стерплю любые слова, произнесенные в мой адрес. Но на «головомойке» болтали всякую чушь, а Уэйд сказал Эрике правду, и эта правда теперь задела меня куда сильнее. Тяжело чувствовать себя чужаком, особенно когда все об этом знают. Неужели и дома, и на работе я был белой вороной? Как трудно смириться с тем, чего никогда не предполагал! Я был благодарен Эрике за откровенность, но слова Уэйда попали в самое больное место. Я понял, что из всего великого множества неудачников на свете я — самый ничтожный, самый бестолковый и самый жалкий. Вдруг Эрика улыбнулась.
— Знаешь, что я обнаружила, когда в первый раз приехала в Штаты? — сказала она. — Что я чудовищно говорю по-английски, с бруклинским акцентом. Во Флориде все думали, что я из Нью-Йорка. Пришлось прилично поработать, чтобы переучиться. Почему ты ни разу не сказал мне об этом тогда, в Берлине?
— Мы всегда говорили по-немецки.
— А с Колдуэллами?
— Я был поражен, как ты здорово знаешь английский.
— И все-таки надо было сказать. — Она снова улыбнулась. — Знаешь, что еще говорил Уэйд?
— Ничего хорошего.
— Что, по его мнению, ты по-прежнему в меня влюблен. Он прав?
— А это важно?
— Так прав или нет?
— Я не знал, что Уэйд такой наблюдательный.
— Он говорит, это у тебя на лице написано.
Я задумался, пытаясь осознать услышанное. Чем яснее становилось, сколько всего знает обо мне Эрика, тем меньше я понимал, зачем она здесь сидит.
— Надо, чтобы кто-нибудь вроде Уэйда рассказал мне о тебе, — заметил я.
— Почему бы не спросить об этом у меня самой?
— Потому что я знаю, что ты скажешь.
— Что же?
— Что ты безмерно счастлива и благодаришь судьбу за то, что у нас с тобой ничего не вышло.
— С какой стати мне все это говорить?
— С той, наверное, стати, что это правда. И уж во всяком случае для того, чтобы я понял, насколько больше меня ты преуспела в жизни и какого дурака я свалял двадцать лет назад.
— Может, я лучше все-таки сама скажу?
— Ну хорошо, ты счастлива?
— Не очень.
— Почему?
— А ты как думаешь?
— Твой муж плохо с тобой обращается?