Льюис давно уснул. Рэйчел лежала на левом боку, прислушиваясь к стуку сердца. На прикроватном столике поблескивало в просачивающемся через окно свете гранатовое ожерелье. Она уже решила, движимая, скорее, любопытством, чем правилами приличия, завтра же вернуть ожерелье Люберту. Ей хотелось побольше узнать о женщине, которая носила это украшение. Ожерелье отозвалось в ее воображении рядом невероятных сцен, первую роль в которых играла фрау Люберт. В каждой такой сцене, точно в виньетке, фрау Люберт была изящна и грациозна, но ее лицо по-прежнему терялось в тени, было слишком размытым, она была все тем же смутным воплощением космополитичной элегантности. Рэйчел хотелось, чтобы у этой женщины наконец появилось лицо. Хотелось нарисовать себе портрет – хотя бы для того, чтобы выбросить его. Может быть, Люберт поможет ей, просто показав фотографию. Она будет дружелюбна и искренна и сумеет покончить с этим зудом, что не дает покоя с тех пор, как они обосновались в этом доме.
– Так где ты живешь? – спросил Альберт.
Весь день они расчищали завал на месте разрушенной школы в Санкт-Паули и теперь, по завершении долгой смены, стояли в очереди к грузовику. Фрида работала наряду со всеми, почти не разгибаясь. Благодаря Альберту то, что воспринималось поначалу как унизительное наказание, стало чем-то даже приятным. Чем-то, что хотелось бы повторить.
– На Эльбшоссе, возле Йенишпарк.
– В одном из тех больших домов?
Она кивнула, не зная, как он отнесется к этому.
– Так ты из богатой семьи?
Фрида пожала плечами:
– Уже нет.
– Но ты по-прежнему живешь там?
Она неопределенно повела плечом, смущенная этими вопросами, – объяснять нынешнюю ситуацию в доме ей совсем не хотелось.
– Я живу недалеко от тебя.
– Где? – спросила она, радуясь тому, что ее социальный статус не отпугнул его.
– Если хочешь, покажу.
Бригада по разбору завалов состояла в основном из обычных горожан и разномастного рабочего люда, беженцев из восточных районов страны. Женщины в туго повязанных платках и куртках с плеча погибших мужей напоминали торговок рыбой с Ландунгсбрюккен. Пахло от них соответственно. Мужчины, их набралось немного, были, за исключением Альберта, средних лет. Все они, независимо от прежнего положения в обществе, работали исключительно за продовольственные карточки, которыми власти расплачивались после окончания смены.
Фрида сидела в грузовике вплотную к Альберту, они слушали несмолкаемый хор жалобщиков. Сегодняшний возглавлял изнеженного вида мужчина, считавший своим долгом рассказать каждому о своей настоящей профессии.
– На такой работе невозможно согреться. Сначала тебе жарко и ты потеешь, а потом пот охлаждается и ты стынешь.
– По крайней мере, нам платят, – возразила одна из женщин.
– Я дантист. У меня есть профессия. Такой труд не для меня.
– А что такого особенного в том, чтобы рвать зубы? Вон Магда – генеральша. А я работала конферансье в концертном зале.
Лицо дантиста посерело от пыли и разочарования, сил ему хватало на жалобы, но не на споры. Последние требовали куда больше энергии.
– Я только говорю, вот и все, – пробормотал он и умолк.
Другой мужчина, крупный, с лысиной, обрамленной остатками коротко остриженных волос, сливающихся со щетиной на щеках, достал из кармана пучок разноцветных леденцов, появившихся в городе с приходом британцев. Выставив их перед собой, как букетик чахлых тюльпанов, он обратился к дантисту:
– Они ведь вредны для зубов, а, Штайтлер? Но зато освежают рот и заглушают голод. Если постараться, одного хватает на целый час.
Он сунул конфету в рот и старательно изобразил блаженство.
– Ну так поделитесь с остальными, – предложила генеральша властным тоном женщины, привыкшей, что ее все слушаются.
– За хорошую цену. – Пруссак нагло ухмыльнулся.
Магда покачала головой:
– У вас совесть есть?
– У меня есть семья, которую надо кормить. Карточек не хватает. Денег нет даже на освещение. Те монеты, что я бросаю в счетчик, могли бы пойти на еду.
– Темнота лучше голода, – заметила бывшая конферансье.
– Если готов тырить немного тут, чуток там, голодным не останешься. Даже епископ Кельнский говорит, что воровать уголь допустимо, если речь идет о жизни и смерти. Одиннадцатая заповедь.