— За ночь собаки так изгрызли тушу, рассказывает Николай Павлович, — что от нее остались одни кости. Их наскоро запихали в меховые штаны и закопали на берегу Тумнина.
— А не забыли соорудить амбарчик?
— Старики постарались. Как же!
Несмотря на то, что Никифор Хутунка прилетел в Уську с большим опозданием, он приступил к камланию.
Когда гости расселись полукругом на полу, в доме растопили очаг. Никифор зажег пучки сухого багульника, и помещение наполнилось сладковатым дурманящим дымом. Хутунка сел на оленью подстилку, заморгал глазами, почесался и, пока Тиктамунка грел над огнем бубен, с видом полной отрешенности глядел в одну точку. Перед ним, на полу, лежали все его шаманьи атрибуты: юбочка, отороченная барсучьим мехом, костяные побрякушки, связка ржавых ключей и еще какие-то таинственные предметы.
Петр Наумович Бисянка нарезал стружек из черемуховых веток и стал ими украшать шамана. В виде венка он повязал их вокруг головы Никифора, насовал за воротник его халата. Хутунка, словно не замечая того, что с ним проделывают, продолжал безучастно глядеть в сторону. Потом старик поднялся, надел юбочку, которая была ему выше колен, привязал к ней все свои побрякушки и, приняв из рук Тиктамунки подогретый бубен, ударил по нему колотушкой — высушенной лисьей лапкой.
Закрыв глаза и закинув голову, Хутунка начал приплясывать по кругу — побрякушки, висевшие на нем, забренчали. Но это было только началом. Дернувшись всем телом, точно снизу его ткнули шилом, шаман еще быстрее заплясал по кругу, высоко поднимая и далеко выбрасывая ноги. Пот ручьями стекал по его морщинистым щекам. Тиктамунка зачерпнул берестяной чумашкой воды из ведра и подал ему. Шаман на ходу схватил чумашку и плеснул себе в лицо.
Николай Павлович много раз видел камлание, но и он удивился, откуда у старика берутся силы. Не менее часа кружился и плясал Хутунка. В помещении было душно от множества людей, от дурманящего дыма багульника. Наконец, шаман перешел на шаг, закачался и упал на оленью подстилку. Он тяжело дышал. Тиктамунка подошел и тряпкой вытер ему мокрое лицо. Он расстегнул на нем ворот халата и полынным веником замахал над ним, как веером. Отдышавшись немного, Никифор сел, подобрав под себя ноги, и унылым голосом тихо пропел:
Я летел к вам сюда в тумане,
Седой головой облаков касался.
Птица так не летит, наверно,
Птицы любят чистое небо.
А я лететь в туман не боялся.
Ноги мои слабы — что делать...
Плохо смотрят глаза — что делать.
Жаль, что старость согнула плечи.
И если чем-нибудь вас обидел,
Прощаясь, прощенья прошу у вас...
Пропев это, Никифор лег лицом вниз, зарылся с головой в пушистую медвежью шкуру и тут же уснул.
Хутунка после этого еще два дня прожил в Уське. Матрена думала, что старик умрет, так он был слаб после камлания. Она варила настой из каких-то трав, поила им отца.
Как только он оправился, то велел позвать Феню, старшую внучку. Когда девочка пришла, старик не сразу ее узнал, так она выросла за четыре года.
— Здравствуй, дедушка — весело сказала Феня, — зачем звал?
Вместо ответа, старик протянул ей старый мешок из рыбьей кожи, завязанный розовой тесемкой.
— Возьми, внучка. В музей. Там все: и халат и кости, — сказал он, рассматривая внучку внимательным взглядом своих маленьких полузакрытых глаз. — Возьми! — И старик быстро вышел из дому.
Вечером Никифор Хутунка, последний шаман бывшего стойбища, скорым поездом выехал в Датту, а оттуда рейсовым самолетом улетел в Коппи, к брату Анисиму...
У Николая Павловича в квадратной берестяной коробочке, разукрашенной тонкой витиеватой резьбой, хранятся дорогие сердцу листки. Это фронтовые письма учеников. Многие листки пожелтели, стерлись на них слова, наспех написанные в минуты затишья между боями. Все они хранят следы сгибов, потому что были сложены треугольниками, как обычно складывались солдатские письма. На каждом листке в правом нижнем углу красным карандашом проставлена дата их получения в Уське-Орочской.
Почти все юноши, окончившие в 1941 году семилетку, добровольно ушли на фронт. Николай Павлович никогда не забудет тот туманный, зимний вечер, когда ребята, во главе с Кириллом Батумом, пришли к нему и молчаливо уселись на кушетке. Николай Павлович сразу догадался, что они явились по очень серьезному делу.