После ночи, после крымской (Ах, ночь! Ах, крымская ночь!) — солнце!
Солнце, солнце крымское, из-за Ай-Петри зубчатого…
Когда черно-синяя ночь молоком голубым подернется, когда чадру свою ночь сбросит, синюю чадру, темную, как вороново крыло, а море, чадру эту подхватив, в кристально чистых волнах своих отмоет, отполощет, и станет она что молозиво у первородящей, и море на себя ее накинет, вот тогда — солнце!
Оно к Ай-Петри подкрадывается тихо-тихо, а там, подпрыгнув, вдруг хлоп его золотой метлой по зубастой, неуклюжей голове! — и сразу вверх, вверх, вверх по голубому небосводу… Удирает…
Как тряхнет тут Ай-Петри седой косматой головищей, как замотает бородищей — а борода-то клочьями, а волосья-то лохмами, да ветерок только — ф-фу! — и облысел старый Ай-Петри… Ни клочка не осталось на нем руна бело-туманного!
А солнце хохочет! А солнце хохочет!.. Вверху!
И хохочут тогда волны на море, и кипарисы смеются, и лавры со смеха помирают, и веселые улыбки — на абрикосах, на винограде, на веллингтониях…
Хохочет Крым! Над Ай-Петри потешается.
Но Ай-Петри гордый, ведь он всех выше, всех старше… Он молчит.
Пускай, думает, мелюзга порезвится…
И поют тогда птицы, и гудит радостно мошкара, и ржут кони, и быстрее мотают хвостами коровы, и, захлебываясь, ревет, пуская "петуха" на не столь уж высокой, но очень громкой и препаскудной ноте, крымский осел…
И тогда море — серебристо-голубая степь, с белыми и синими на нем степными дорогами, а над дорогами — чайки, а по дорогам тем "морские ласточки" резвятся-кувыркаются, разрезая их острыми хвостами своими…
Тогда поет Крым…
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
А солнце выше… А солнце еще выше…
Оно играет… Оно горит жемчужно-золотым сиянием и брызги горячего золота щедрой рукой бросает и вперед, и назад, и направо, и налево…
И согревается море, и теплеют горы, и в горячей истоме шелестит хвоей черный кипарис.
А солнце выше!.. А солнце все выше!
И все живое тянется за ним… Простирает к нему сочную лозу виноград, и поднимается кедр, и пышная веллингтония вершиной своей устремляется к нему, догнать его хочет…
Горячо дышит море и дыхание свое шлет навстречу его золотым лучам…
А оно выше! А оно еще выше!
С высоты недосягаемой льет солнце на все живое силу свою горячую, и нежит все, и наливает соками, и бродят соки, бурлят и бунтуют…
И в соках тех, как во чреве материнском, взращивает природа плоды свои…
Горячи эти соки…
И от тепла родит природа быстрее. На глазах наливаются черешни, и желтеют персики, и зреют сливы…
Ибо жарко бродят соки! Ибо горячи они…
И лишь кизил остается твердым и мертвым.
Кизил — "шайтанова ягода".
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда аллах сотворил мир и кончил свою работу, наступила на земле весна, и почки на деревьях в земном раю стали одна за другой распускаться.
И потянулось к побегам тем все живое, и увидел аллах, что нужно навести порядок. Созвал всех к себе и повелел каждому выбрать какое-нибудь дерево или цветок, чтоб потом только от него и кормиться.
Один просит то, другой — это. Просит и шайтан.
— Выбрал, шайтан? — спрашивает аллах.
— Выбрал, — прищурив хитрый глаз, сказал нечистый
— Что же ты выбрал?
— Кизил.
— Кизил? Почему кизил?
— Так, — не захотел признаться шайтан.
— Ладно, бери себе кизил, — усмехнулся аллах.
И запрыгал весело шайтан. Всех обдурил. Кизил первым зацвел, значит, и дозреет раньше всех. А первая ягода — дорогая ягода: повезет кизил свой на базар, хорошо продаст, дороже всех, потому что он первый.
Наступило лето. Стали поспевать плоды: черешня, вишня, абрикосы, персики, яблоки, груши, — а кизил все зеленый. Твердый и зеленый. Скребет затылок шайтан, злится.