Пустые глаза наконец очнулись; репортер смотрел на Хагуда минуту, не меньше. Голос его звучал так же тихо, как голос Хагуда.
– Не могу, – сказал он.
– Не можете? – спросил Хагуд. – А пробовали?
– Да, – сказал репортер мертвым бесцветным голосом, вновь переведя взгляд на лампу; во всяком случае, Хагуд знал, что на него репортер не смотрит. – Пробовал.
Секунду спустя Хагуд грузно повернулся. Его пиджак висел на спинке кресла у него за спиной. Он вынул бумажник, отсчитал на стол пятьдесят долларов, толкнул их к репортеру и увидел, как костлявая когтистая рука вдвигается в ламповый свет и берет деньги.
– Мне подписать что-нибудь опять? – спросил репортер.
– Не надо, – сказал Хагуд, не поднимая глаз. – Идите домой и ложитесь спать. Больше ничего от вас не требуется.
– Я приду позже и выправлю материал.
– Он уже сверстан, – сказал Хагуд. – Идите домой.
Репортер отплыл от стола довольно медленно, но в коридоре ветер, которым его прибило на время к столу Хагуда, опять подхватил его. Взглянув мельком на дверь лифта, он проследовал мимо, к лестнице, но вдруг эта дверь лязгнула позади него и кто-то вышел; тогда он вернулся и, войдя в кабину, одной рукой полез к себе в карман, а другой вытащил из-под съезжающих часов верхнюю газету. Но теперь он на нее даже не взглянул; он запихнул ее, как была, в сложенном виде, в карман, а кабина тем временем остановилась внизу, и дверь с лязгом открылась.
– Вот еще один в заголовок захотел попасть, – сказал лифтер.
– Да что вы говорите, – отозвался репортер. – Слушайте, закройте-ка дверь; мне кажется, тут сквозняк.
В качающееся дверное отражение он на сей раз вбежал, неся на длинных разболтанных ногах длинное разболтанное тело, с полудня не получавшее пищи совсем и не слишком много получавшее ее раньше, но ставшее тем подвижнее, тем невесомее. Шуман открыл перед ним дверцу такси.
– Полицейский участок на Бейю-стрит, – сказал репортер водителю. – И пошустрее бы.
– Можно было бы и пешком, – сказал Шуман.
– С какой стати? У меня пятьдесят долларов, – сказал репортер.
Им надо было пересечь центр города; они ехали длинной узкой улицей, стремительно минуя квартал за кварталом и замедляясь только на перекрестках, где с правой стороны шум Гранльё-стрит, сдерживаемый берегами каньонов, взбухал и опадал краткими, повторяющимися, неразборчивыми бушеваниями, как будто машина двигалась вдоль периферии громадного, призрачного, лишенного обода колеса со светозвуковыми спицами.
– Да, – сказал репортер. – Похоже, Джиггса упрятали в единственный тихий уголок Нью-Валуа, где только и можно проспаться человеку. Наверно, он уж трезвый теперь.
Он и правда был трезвый; полицейский привел его к столу, где ждали репортер и Шуман. Глаз у Джиггса был закрыт, губа распухла, но кровь смыли всюду, кроме рубашки, где она запеклась.
– Доволен? – спросил Шуман.
– Ага, – сказал Джиггс. – Сигарету бы мне, очень прошу.
Репортер дал ему сигарету и держал спичку, пока Джиггс пытался свести ходивший ходуном кончик сигареты с язычком огня; наконец репортер схватил Джиггсову руку и, прекратив дрожь, совместил табак с пламенем.
– Мы купим сырой бифштекс и положим тебе на глаз, – сказал репортер.
– Лучше бы жареный и внутрь, – сказал полицейский за столом.
– Кстати, как насчет? – спросил репортер. – Есть хочешь?
Джиггс держал сигарету обеими трясущимися руками.
– Ладно, – сказал Джиггс.
– Что ладно? – спросил репортер. – Лучше тебе будет, если ты поешь?
– Ладно, – сказал Джиггс. – Ну что, едем или мне обратно в камеру?
– Едем, едем, – сказал репортер. Он обратился к Шуману: – Отведи его в машину; я сейчас. – Он повернулся к столу. – Как, значит, он проходит? За пьянство или за бродяжничество?
– Ты его забираешь или газета?
– Я.
– Напишем тогда – бродяжничество, – сказал полицейский за столом. Репортер вынул деньги Хагуда и положил на стол десять долларов.
– Вот, – сказал он. – Передай пять Леблану. Я стрельнул у него пятерку сегодня в аэропорту.
Он вышел. Шуман и Джиггс ждали у машины. Теперь репортер увидел кепку, прежде залихватски сдвинутую набекрень, а сейчас смятую и засунутую в набедренный карман Джиггса, и отсутствие в его облике этого грязного, косо посаженного элемента приводило на ум поникший хвост подстреленного оленя: тело пока бежит, пока сохраняет подобие силы и даже скорости, пробежит еще не один ярд и, может быть, даже не одну милю, а потом будет бежать еще годы и годы в разъедающем копошении червей, но то, что вкушало ветер и упивалось солнцем, было мертво.