Но тут нашла коса на камень: Голицын вызвался рьяным защитником Шафирова. С ним сомкнул плечо и другой князь — Григорий Фёдорович Долгоруков, тоже из любомудров. Оба они оказались в меньшинстве. А противное большинство возглавлял искусный интриган Меншиков.
Уж и государь с государыней отбыли в свой Парадиз — Санкт-Питербурх, оставив воспоминание о подернутой лёгкой печалью ассамблее в Преображенском в память о любимой сестрице государя Наталье, уже и полки в Астрахани были посажены на суда — зачалось второе лето кампании, имевшее конечной целью покорение Баку и примыкавшей к нему области, а свары в Сенате всё длились.
Меншиков мало-помалу одолевал, остальные его клевреты усилили напор. Голицын и Долгоруков отбивались, как могли, Шафиров пребывал в унижении: он уже понимал, что игра проиграна. Понимали это и оба князя, но продолжали держать оборону.
В самом деле: главный лихоимец Меншиков, за коим числились без малого миллионные хапужества казённых денег, со свойственным ему апломбом и напористостью обвинял Шафирова в том, что он порадел родному брату Михайле — приказал выдать ему лишнее жалованье. Да ещё нарушил государев указ о неприсутствии в заседаниях особ, противу которых разбирается дело: остался, когда слушалось о подчинённых ему почтах, произносил дерзкие и оскорбительные слова, всяко уничижал обер-прокурора и светлейшего князя Меншикова.
Выходило, что оба князя, защитника Шафирова, выступали с ним в комплоте в противность государева указа. Петру было донесено. Он разгневался и повелел чинить наказание и князьям. Указ этот был весьма строг да и свеж. «Дабы никто не дерзал, — гласил он, — иным образом всякия дела вершить и располагать не против регламента, не отговариваясь ничем, ниже толкуя инако; буде же кто оный указ преступит под какою отговоркою ни есть, то яко нарушитель прав государственных и противник власти казнён будет смертию без всякия пощады, и чтоб никто не надеялся ни на какие свои заслуги, ежели в сию вину впадёт».
Барон Шафиров в сию вину впал, это было очевидно даже его защитникам. Ежели бы этот указ был отдалён во времени, то замешался б среди множества других государевых и сенатских указов. А время всё смягчает, затупляет самые острые резоны. А тут ещё и года не минуло.
— Ахти мне! — стонал Шафиров, предвидя тяжкие последствия. Собрались они у князя Дмитрия и рассуждали, как быть далее, можно ли ослабить удар, вымолить у государя прощение.
— Писал, молил, — продолжал стонать Шафиров, — но государь не внемлет. Не отозвался ни бумажкою, ни словом.
— Сильно опасаюсь свирепства судейского и немилости государевой. Кабы не оговорка в указе, дабы никто не надеялся на свои заслуги, можно было бы уповать на снисхождение. Но слова сии звучат угрозно, — заключил князь Дмитрий.
— Будем ждать приговора суда, — со слабой надеждой проговорил князь Григорий. Однако все понимали, что снисхождения судейского ждать не придётся.
Так оно и случилось. В Сенате был зачитан приговор:
«Имея в виду, что сказанный барон Шафиров был обвиняем и уличён во многих лихоимствах, а именно: 1) в противность царскому указу и вопреки Сенату выдавал своему брату жалованья более, чем тому следовало; 2) с этой целию им подделан протокол, и он, несмотря на предписываемое тем указом, отказался выйтить из залы заседаний, когда там обсуждалось дело, его лично касавшееся, а, напротив, явился как бы указчиком Сената и разстраивал лучшие его рассуждения, направленные на служение монарху; 3) Царь подарил ему почты, дабы он устроил их как можно лутче, на пользу государства и торговли и в уменьшении расходов, а он вместо того употреблял их на свою лишь личную пользу, не платя даже почтальонам; невзирая на строжайшее запрещение, под страхом смертной казни не скрывать имущества, принадлежавшего Гагарину, и несмотря на то, что сам присягнул, что такового у себя не имеет, как оказалось, утаил оное; наконец, и во многих других случаях, корысти ради, соблюдал собственную свою пользу в ущерб службе, за что и приговаривается: К ОТСЕЧЕНИЮ ГОЛОВЫ И КОНФИСКАЦИИ ИМУЩЕСТВА».