Пётр был настроен благодушно. Ему опостылело быть в этом краю, столь для него чужом и враждебном, — он откровенно признался в этом ближним своим — Макарову, Толстому и Кантемиру. Им да ещё Апраксину он открывал душу, зная, что не злоупотребят.
Сентябрь был на излёте. То был не прохладный российский сентябрь, окрашенный багрянцем поределых лесов вперемежку с парадом волжских боров в золочёных мундирах и пышных зелёных шапках. То было долгое бабье лето, где дерев, казалось, вовсе не коснулась осень, где её знаками были лишь серебрившиеся повсюду нити летучей паутины, где повсюду были разбросаны щедрые плоды осени: пахучий виноград на склонах, одиночно стоявшие орехи и каштаны, уже ронявшие на землю свои плоды, диковинная хурма и инжир...
Примелькалось, приелось — хотелось домой; всё сильней и острей была эта жажда дома.
Екатерина приказала дамам своим следовать за пехотой, благополучно переправившей их экипажи на другой берег. А сама последовала за своим повелителем, предварительно облачившись в парадный Преображенский мундир.
Сидела она на коне ловко; ничто — ни посадка, ни стать, ни манера держать поводья — не отличало её от заправского кавалериста. Пётр невольно залюбовался, подъехал, чуть свесившись, чмокнул Екатерину в услужливо подставленные губы и пробасил:
— Чин тебе надобен, Катинька.
— Ты уж произвёл меня, государь-батюшка. Выше некуда.
— Как это? — не понял Пётр.
— В супруги свои законные — можно ль бабе столь высоко подняться?!
Пётр был доволен: губы раздвинулись в усмешке. Подумал: всё ж моя жёнушка — на все перипетии жизни, всякой может обернуться — и простецкой, и величавой, бок о бок на коне, и, коли что, рубиться будет и из пистоли палить не хуже мужика. И чулки заштопает, и камзол зачинит, и рубаху выстирает.
И стало ему от этой мысли неожиданно тепло, и захотелось как-нибудь выразить свою благодарность, на что он последнее время был скупей скупца. Но как? Как явить этот прилив?
— Приду нынче ночью, Катинька, — шепнул он ей в самое ухо.
Она благодарно просияла. Пётр дал шпоры коню, Екатерина не отставала, свита припустилась за ними.
В крепости всё ещё шли работы, замирая лишь с наступлением ночи. Но уж была раскинута походная церковь, уж возле неё суетился причет во главе с протоиереем, а полукругом стали гарнизонные, замершие при виде царской четы.
Пётр и Екатерина спешились. Протоиерей с кропилом во главе прислужников пошёл вдоль стен, кропя святой водой и приговаривая:
— Да стоят нерушимо, яко Крест Святой против супостатов и труса земного, противу ураганов свирепых и обрушения каменного.
Бах, бах, бах! Непременный пушечный гром приветствовал царскую чету, и его слабое эхо угасало в предгорьях.
— Ты нам подавал еси победы! — возгласил священник, обращаясь не то к Петру, не то к Господу. — Тобою врагов побеждахом, от тебе и нынешнего и будущего благополучия чаем! Тебе вси кланяемся, тебе просим: долго, здраво и победительно сохраниши нас! И да увенчается благое намерение благим окончанием и воинственный поход твой да будет подвигом священным во имя Господа нашего Иисуса Христа и Святого Креста его.
Крестились истово, как-то по-особенному. Все понимали: государь и государыня прощаются с ними. И они прощались — с надеждой увидеть когда-нибудь родные пределы, родные лица...
При всём своём высоком звании генерал-адмирала Фёдор Матвеевич Апраксин отличался чувствительностью. При последних словах протоиерея он прослезился.
Пётр выступил вперёд, поднял обе руки в благословляющем жесте:
— Воины российские! Поставляем вас на подвиг в сём дальнем и враждебном краю. Верю: чести России вы не посрамите. И пребудете неодолимой охраною сих рубежей! Ура!
— Ура! — вразнобой, нестройно прокатилось в ответ. Но можно было понять эту нестройность: гарнизон прочувствованно прощался со своим государем, который вместе с ними делил все тяготы.
Пётр и Екатерина сели на коней. Две роты драгун, сопровождавшие царскую чету, тронулись за нею.
— Прощевайте, братцы! — что есть мочи выкрикнул Пётр и помахал рукой. Ответом был не то крик, не то стон, прибоем плеснувший вслед.