— О, государь, он-то брюхо своё в обиду не даст, — съязвил Толстой, не любивший Меншикова. — Его брюхо к иным брюхам глухо.
— Все-то вы одним миром мазаны, — беззлобно пробурчал Пётр. — И Данилыч не токмо своего не упустит, а и немало чужого прихватит. Есть за ним таковое стяжание, есть. Выбивал я сие из него всяко, и речьми устыдительными, и стращанием, и дубинкою, а всё не впрок. Однако ж он есть слабость моя, много вместе пито-едено бито-рублено да и люблено, не можно сим пренебречь. Пользу принёс он государству немалую.
— Но и взял от сего государства много более, — не отступал Толстой, радуясь нечаянной возможности лягнуть своего ненавистника. Меж них была тщательно скрываемая обоими вражда, почти никем не уловленная внешне. Были любезны до приторности друг с другом, не чурались и мелких услуг, но уж коли выпадет возможность нанести верный и смертельный удар, то не дрогнут. — И я никак в толк не возьму, — продолжал Пётр Андреевич тоном как бы невинным, даже чуть пониженным, — как при столь образованном на всякие языки государе, пред которым вся Европа трепещет и преклоняется, светлейший князь, граф, барон и ещё многих высоких титулов обладатель может пребывать бесписьменным и для прочтения собственной руки вашей, государь, писем и указов призывает секретарей, коих у него без счёту?!
Окончив свою обличительную тираду, Толстой позволил себе хихикнуть.
Пётр поглядел на него без укоризны, вздохнул и молвил:
— Верно, плешивый чёрт, то и мне дивно. Ведь что там ни говори, а на соображение Данилыч скор. Скорей, нежели многие просвещённые. Столь много мудрых советов слыхивал я от него. Быстр, быстр он умом, а вот грамоту не ухватил.
— Зато ухватист по части наживы, и по сией части, верно, быстрей его у нас никого нету, — продолжал своё Толстой. — Прибытка своего, костьми ляжет, а не упустит.
— Вот ты ему это всё в глаза и сказывай, — беззлобно произнёс Пётр. — Небось оробел бы, — продолжал он ехидно, видя замешательство Толстого. — То-то! Все вы за глаза языкаты, по закоулкам бранчливы да храбры. А нет того, чтобы на миру ревность свою да верность своему государству явить.
— И явлю. При нужде, — пробормотал Толстой. Он был смущён, ибо как истый дипломат держал язык за зубами, когда следовало произнести обличительную речь против лихоимства светлейшего, забиравшего всё более и более силы в делах государственных.
Он был слишком осторожен, граф Пётр Андреевич Толстой, долгая и временами полная опасностей жизнь его приучила к осторожности и осмотрительности. А потому почёл себе за правило никогда не вмешиваться ни в какие открытые конфликты.
Пётр знал это, порою добродушно подтрунивал над таковою чертою своего советника. Но знал и ценил вместе с тем и его аналитический трезвый ум, уменье распутать сложный политический узел, особенно там, где его фаворит Ментиков лихо, не раздумывая, рубил сплеча, не заботясь о последствиях.
...Ждали генералов Матюшкина[95] и Кропотова с кавалерией. Уставшим запылённым конникам велено было с ходу покласть по камню в пирамиду. Макаров пояснил:
— Для незабвенные памяти прибытия его императорского величества в азиатские народы. Дабы и с суши и с моря можно было зреть сей необыкновенный памятник российскому величию.
После этого пирамида изрядно подросла, а новоприбывшим было сказано, что им даётся менее суток на отдых, ибо его величество намерен с утра предпринять путь к едва ли не главному городу сей страны — Дербеню, он же Дербент.
Князь Дмитрий растянулся на своём походном ложе в надежде урвать часа три-четыре целительного сна. Недомогание его не проходило, врачи сошлись во мнении, что это есть диабетус меллитус и надо исключить из пищи шербеты, виноград и иные сахаристые фрукты, дабы уменьшить мочеизнурение. Они назначили ему строгую диету, и князь страдал равно от диеты и от болезни со столь звучным названием.
Он на мгновение забылся, но тут же шорох отодвигаемой полы его палатки заставил его открыть глаза.
На пороге стоял человек средних лет с резкими чертами лица, увенчанного большим носом с горбинкой. Губы его неслышно шевелились, и князь понял, что он просит разрешения войти.