– Ма... – сказал тихо. – Голова закружится.
– У тебя?
– У улитки.
– Да ну! У тебя бы не закружилась, у нее – пускай.
Но Тарас уже завозился в руках, пихался коленками в живот, хотел поскорее на пол.
– Эх, ребятки! – закричала. – Пообедаем сейчас! Чего, мужик, есть будешь?
– Макароны.
– Сразу видно, – засмеялась, – детсадовский ребенок. Я тебя мясом накормлю, мясом! Чтобы рычать научился. Да и выпьем по такому делу!
– Что это ты веселая? – удивился Левушка.
– Купила, Лев! – Схватила его за руку, потащила в комнату: – Чуешь? Захотела и купила!
Сервиз стоял распакованный на столе, радовал глаз нежной голубизной, удивлял разнообразием форм, повторялся хитрым узором на тарелках, блюдах, прочих предметах непонятного назначения.
– Восемьдесят семь штук! Одна в одну.
– Где деньги достала?
– Достала. Захотела – и достала.
И сразу о другом:
– Идите руки мыть. Есть хочу – живот подвело. Один сухарь за целый день.
Стрельнула в Левушку бесстыжим глазом. Побежала на кухню.
Левушка повел Тараса в ванную, помыл руки, потом прошелся по квартире, заглянул во все углы. Будто воротился из долгого отсутствия. Бабы Мани дома не было. Дед Никодимов лежал на кровати поверх одеяла: руки по швам, глаза в потолок. В ковбойке, в байковых лыжных штанах, на ногах кеды. В углу, за дверью, стояла его коляска. Под кроватью валялось непроданное тряпье.
– День добрый!
Дед не откликнулся. Даже глазом не моргнул. Лицо синее, руки синие, уши – и те синие, как у мороженой курицы.
Левушка пошел на кухню, к Зое.
– Чего он?
– Мается чего-то. С утра с самого.
– Может, к столу позвать?
– Да он не идет. Я звала.
– А где баба Маня?
– Там... – Отвела глаза. – Скоро придет.
Резала ловко помидоры, крошила капусту, чистила лук – очень собой довольная.
Левушка постоял, поглядел, пошел в комнату, сел, как чужой, за стол. Стоп был большой, крепко сбитый, грубого некрашеного дерева. И шкаф некрашеный, самодельный. И табуреты тяжелые. Лавка старая, обтертая задами, вдоль стены. И, конечно же, киот с иконами. Зоя быстро прошла через торшеры, свечи, низенькие столики с хилыми креслами, а потом все выкинула, сделала стиль – деревенский. Как у бабы Мани в комнате. А то у нее сервант зеркальный, у бабы Мани – буфет фанерный. У нее диван финский, у бабы Мани – кровать железная, с шишечками. У нее Хемингуэй на стене, у бабы Мани – Богородица. Зато теперь полное соответствие. Теперь Зоя не стесняется, удивляя гостей: "Мы – деревенские!"
Левушка сидел, сгорбившись, на табурете, грубая, топорная мебель обступала со всех сторон, давила своей тяжестью, а на столе стоял изящный японский сервиз, отблески света дробились на причудливых его изломах, скрещивались, переливались, пытались отразиться в некрашеном дереве стола и умирали обессиленные. И Левушка вдруг затосковал по скатерти. По тяжелой коричневой скатерти в тканых узорах, с кистями, которая лежала когда-то на столе его детства, давала тепло, уют, мирный покой. Давно нет той скатерти, нет того детства с его уютом, и грубый, кирзовый мир обступил кругом своими топорными формами.
– Мужики! – крикнула Зоя из кухни. – Идите есть. Живо!
Вскочил торопливо, опрокинув табурет, ударил коленом о край стола, и одна из тарелок с высокой стопки вздрогнула, покачнулась, медленно, будто нехотя, соскользнула вниз. Сначала на стол, потом на пол. Легкое "дзынь" ударило по ушам звонкой пощечиной.
Зоя уже стояла в дверях, глядела ошеломленно, медленно наливалась краской.
– Вот... – сказал Левушка невпопад. – Как нарочно...
– Ты что... – прошептала она, и судорога схватила горло. – Что... сделал?
– Склеим... – жалко улыбнулся он. – Никто не заметит.
– Сервиз... – слезу выдавило из глаз. – Весь день по жаре... Не жрамши...
Как он ее понимал! Ах, как понимал! Бегала, старалась, доставала деньги... Он, Левушка, всех понимал. Всех до единого. Понимал и оправдывал. Объяснял и жалел. Это отравляло ему редкие минуты торжества, считанные случаи победы. Проклятый дар – понимать всех!
– Ты... – она глядела с ненавистью глазами круглыми, беспощадными, будто враз ощетинилась острыми локтями. – Ты… неуклюжий, бездарный тип... Ты... блаженный и убогий... Сам ничего не можешь, и другим портишь...