Пепел и снег - страница 11
О Нишковском говорили, что он доброхот. А уж кого полюбит, за того — как за брата. Любил же тех, кто любил дело. Человек дальновидный, он прочил Александру Модестовичу блестящее будущее на стезе хирургии, почитал его одним из лучших своих учеников и делал о нём очень лестные отзывы ректору. Прошёл год, второй... Лучший ученик являл пример усердия. И однажды ректор, Ян Снядецкий, профессор астрономии и математики, удостоил Александра Модестовича чести — назначил ему аудиенцию. Они беседовали около часа.
Беседа их сначала коснулась происхождения Александра Модестовича, его родителей, его имения, его прадеда Петра Михайловича Мантуса, сочинителя мазурок. Далее ректор заговорил о мазурках вообще, об их музыкальных размерах и ритмическом рисунке; он сказал, что мазурка — это не просто польский народный танец, это, в первую очередь, национальная гордость поляков, и даже тогда, когда многострадальная Польша, раскроенная на части, изнывала под гнетом Австрии, Пруссии и России, мазурка — её душа — была свободна; мазурку до сих пор танцует вся Европа, и сам француз-сюзерен очарован музыкой вассала; может быть, скоро станет независимой и Польша... «А мазурки Мантуса, — заключил Снядецкий, — типично польские мазурки, торжественные — ах!» Александр Модестович выразил ректору признательность за добрые слова о прадеде и не мог скрыть некоторого удивления по поводу того, что пан Снядецкий, профессор астрономии и математики, такой известный учёный — невероятно занятой человек, — столь глубоко понимает мазурку. «Но как же иначе! — воскликнул ректор. — Столько жить в Кракове и не смыслить в музыке?..» Потом ещё говорили о делах университетских. И расстались, произведя друг на друга самое приятное впечатление. Ректор подарил Александру Модестовичу атлас звёздного неба, на титульном листе которого надписал: «Назначение человека — не в том, чтоб уподобляться Богу, а в том, чтобы суметь остаться человеком и довольствоваться человеческим. Мы обращаемся взором к небу, мы пытаемся постичь макрокосм для того лишь, чтобы понять земное, чтобы увидеть человека высшим созданием Природы»... После, бродя по улицам Вильны, Александр Модестович немало времени посвятил обдумыванию этих слов. Суметь остаться человеком — для лекаря что может быть важнее! Суметь — это непросто; суметь — это каждодневное, ежечасное усилие над собой, то самое усилие, которое определяет в человеке личность; суметь — это значит, не полагаясь на искусство Творца и Его произволение, взяться за резец и ваять из себя нечто хотя бы приближенное к совершенству. И первое движение резца — милосердие...
Однако доучиться Александру Модестовичу не удалось — всего каких-нибудь полгода. Пятого января, в сочельник, когда студенты уже праздновали, когда мелом выводили друг другу на дверях буквы G. М. В.[11], вилл идея в тесный покойчик посыльный — Иван Черевичник — с недоброй вестью. Так, дескать, и так, барии, собирайтесь, матушка ваша Елизавета Алексеевна плоха, не знает, дождётся ли вас, приказывали выезжать спешно. Всё это сказав, Черевичник остался стоять у дверей — с шапкой в руках и заснеженной овчинной шубой на плечах — не прошёл, не присел, чаю не выпил, поторапливал. Александр Модестович собрался быстро — на шубе Черевичника даже не успел растаять снег; книги побросал в мешок, бельё связал в узел, присел за стол написать друзьям пару слов, сломал второпях перо, чертыхнулся... И здесь, откуда ни возьмись, в окно ударила грудью птица, влетела в комнату, — грохнув форточкой, неистово хлопая крыльями; сама перепугалась, стала как безумная, кричала, билась клювом в стекло. Наделала в душе переполоха, встревожила предчувствиями сердце. Едва вылетела наружу. Известно, птица в окно — дурная примета, к смерти. Был бледен Александр Модестович. Зачиненным пером этой птицы и дописал записку. Точку поставить не успел — Черевичник потянул за плечо: «Пора!..». По скрипучим старым ступеням побежали вниз. А во дворе узнали, что умер один адъюнкт. Вот и птица, вот и примета! Александр Модестович облегчённо вздохнул — не мать. Сел в возок — как в люльку, перекрестился. Черевичник укрыл его до подбородка овчинами, вскочил на облучок и ну нахлёстывать гнедых; по старинной Вильне полетели — только храмы мелькали. Лошади косили глаза на горящие фонари, цокали копыта, скрипели полозья на обледеневшем булыжнике; прохожие жались к стенам — узки улицы Вильны. За город выехали, стало свободнее. Помчались трактом на Молодечно, а оттуда, намечали, через Вилейку в Полоцк.