После Слободы встретили своего мужика на дровнях, и тот сказал, что в господском доме всё спокойно, а барыне уже дня три как полегчало. Александр Модестович от того сразу повеселел и сыпанул мужику на колени горсточку меди — сколько в кармане попалось под руку. В Дронове на минутку остановились: на радостях хотелось и другим доставить радость, и Александр Модестович угощал детишек конфектами, щедрой рукой им под ноги бросал, как курам пшено. А ребятишки, смеясь и толкаясь, устроили потешное сражение на утоптанном снегу. И пестрили их латанные-перелатанные зипуны, мелькали чумазые лица, из дырявых валенок сыпалась соломенная труха... Хатки вокруг стояли маленькие, чёрные и как бы задавленные шапками снега; куда ни кинь взгляд — всюду покосившиеся изгороди, ветхие сарайчики да чёрные от сажи, обвалившиеся трубы. Бедность, убогий мир... Крестьяне издали кланялись Александру Модестовичу, были будто бы и довольны, улыбались: молодой барин заехал, с детишками возится, не побрезговал. Хороший барин, добрый барин...
От Дронова не гнали лошадей, ехали потихоньку, переговаривались. Черевичник кое-что припоминал из здешних новостей. По осени, сказал, едва не сгорела соседняя усадьба, свои же мужики подпустили деспоту красного петуха. От конюшни занялось, на хлев перекинулось, да успели потушить. Долго потом разбирались, но так ничего и не обнаружили господа — не допытались, недопороли. За Двиной, говорят, тоже были у некоторых поджоги. А где-то, вроде, и барина повесили, поквитались с ним за все суды. И в России, слышно, ропщут. Француз-то всё ближе, уж в Польше — как дома, а француз бар не любит, своим всем головы поотсекал, как и королю. Не придёт ли и к нам головы сечь? А ведь найдутся и такие, что помогут, не удовольствуются петухом... Здесь Черевичник, оглянувшись на Александра Модестовича, спохватился, поправился — да пустое! не придут, войско их не пустит, а коли и придут, не всех же господ будут бить. Деспотов — да! А добрых — тех народ сам в обиду не даст. И поспешил замять свою оплошку: Модест Антонович, вон, новое дело затеял — мужиков грамоте учить. Получается...
Александр Модестович, вполуха слушая Черевичника, потеплевшим взором окидывал из возка родные места... Вот Дронова уже и не видно — подступившая к дороге дубрава скрыла его. Дубы стоят голые, чёрные; кривые узловатые ветви ухватились за небо, как корни за землю, — накрепко, на века; ни из земли корней не вырвать, ни, кажется, из неба ветвей. А по правую руку, за кустами можжевельника, за редким березнячком проглядывает белая лента Двины; с берега на берег протянулись в снегу синие тропки. Впереди скоро будет поворот, и сразу за ним откроется вид на заброшенную корчму... Говорят, в давние времена на месте корчмы стоял дом перевозчика. И якобы у того перевозчика была красавица-дочь. О них ходит в народе легенда... Будто любила Перевозчикова дочь одного рыбака, и рыбак её любил, да, может, родня его была против, и он не кремнём оказался, покривил душой, вдруг взял да и женился на другой девушке, из своей деревни — обзавёлся роднёй побогаче. Некоторое время спустя случилась у перевозчика беда: дочка его утопилась. Сильно горевал перевозчик, проклял белый свет, полгода не выходил из дома, и не могли его дозваться ни с того берега, ни с этого. Не вынес человек беды, умер, а дом его вскоре сгорел. Утопленницу же потом видели не раз в русалочьем облике. Говорили, ещё краше стала — морского царя дочь!.. Вот однажды подстерегла русалка у воды своего милого и завлекла, утопила его: отомстила, а может, оставила на дне возлюбленным, не могла без него ни на берегу, ни под берегом. Пропал рыбак без следа. Или всё же был след — молодой вдове подкинули младенца. И будто бы младенец тот был с зелёным илом в волосах, с прилипшей к тельцу ряской и (урод — не урод!) без пупка, словно бы из икринки развился. А лицом вылитый отец — тот, утопший. Все, кто видел младенца, не верили глазам: понимали, русалочьи проделки. Что с ребёнком делать, крестить — не крестить, не знали, медлили; что ни день, на животик без пупка удивлялись. Ребёнок оказался слабым и вскоре умер. Все от того лишь облегчённо вздохнули. Поп остерёгся хоронить этого странного подкидыша по христианскому обряду; на берёзовый плотик ребёночка положили, свечку в ногах поставили и пустили по реке — в ближайший же омут тот плотик и затянуло. С тех пор будто и повелось, что деревню стали называть Русавьями... На том бы, кажется, и конец легенде, но нет — было и продолжение. А может, новая легенда родилась. На месте сгоревшего дома кто-то построил корчму. Хозяев у неё перебывало множество, но никто не задерживался надолго, пугались воды, — должно быть, Перевозчик шалил, — то ключ в подполе забьёт, погреба затопит, то среди ночи на спящего выльется откуда ни возьмись ушат воды, то захлебнётся кто-нибудь чуть не до смерти. Последними хозяевами были Исаак и Ида — они не пугались воды, терпели, ибо корчма приносила хороший доход. Дольше всех они тут жили, и больше всех им не повезло. Хватились их быстро, но нашли поздно — висели они в ветвях плакучей ивы над самой водой, так что босых ног их касались волны. Чиновник, мастер сыскных дел, явившийся из уезда, шишей-разбойников не искал, дармовую рюмочку в корчме пропустил, с минуту поразмыслил над солёным грибком, после чего, списав убийство на Перевозчика, о коем толковали суеверные мужики, объявил его розыск и был таков...