«Чего она ждет? Чего хочет? Что я должен сказать или сделать?»
Вся она — неподвижностью, и этим наклоном, и тем, что первая скрылась а закутке, — вызывала его на новые и новые поцелуи.
«А косы целуют? — в замешательстве спрашивал он себя, — В кино я что-то этого не видал. Я бы поцеловал ее в губы, но в губы я не могу, мне почему-то мешает нос».
Все кружилось от выпитого вина — стены, стол, неприбранные тарелки. Он снова и снова набирал воздуха в легкие, чтобы кое-как справиться с бьющимся сердцем. Где-то рядом с девочкой билось оно. Может, она это слышала?
Шаги подавальщицы.
Как воры, отпрянули они один от другого.
Ушла подавальщика.
Он прислонился к стене плечом. У самого горла билось его злосчастное сердце.
— И не стыдно тебе? — вдруг, подумав, сказала девочка.
Он не ответил, почувствовав себя глубоко уязвленным.
Оба стояли сердитые, исподлобья глядя друг другу а глаза.
И вдруг она рассмеялась:
— Саша! Уж лучше ударь меня! Ну?! Валяй.
2
Змей — дело летнее. Или, а крайнем случае, весеннее. А Саша соорудил для Генки зимой, во время большой перемены, чудесного змея из белой бумаги, с завивающейся бородой из ваты, змея, похожего на деда-мороза Почему-то сегодня Генка казался Саше особенно грустным и беззащитным.
Одна беда — их змей не хотел взлетать: он волочился по грязному городскому снегу и, как его ни направлял в в сторону ветров с Боливажиса, змей упрямо подметал курчавой бородой улицы.
— Генка, о чем ты думаешь?
— Так. Ни о чем.
— Новую вату тащи, мы ему приклеим другую бороду. Ну! Давай…
— Угу.
— Генка! Куда ты смотришь? Не слышишь?
— Угу. Я слышу.
— Саша!.. Поговори по-змеиному! — орали Генкины одноклассники. — Ты же можешь разными голосами!
— По-змеиному не могу.
Но вот змей взлетел. Сперва неуверенно, потом жестче, прямее, взвился, встал — весь белый, как белая свечка, над дереном, над голыми его ветками.
Солнце было до того яркое, что приходилось щуриться, чтобы разглядеть змея. Все выше и выше взвивался он на своей веревочке. Похоже было — сейчас сольется с солнышком, с голубизной неба.
Змей, размотав всю веревку, стоял неподвижно в воздухе над школой, дамами, дымками, вившимися из труб.
— Саша, — вдруг сказал Гена шепотом, — нашу маму… Ты слышишь, Саша?.. Маму арестовали!
— Что-о-о?!
— Как же вы Живете теперь?.. Одни?
— А мы не живем: мы так… И Анька велела, чтобы молчать, чтоб ни слова… Ясно?
Веревка вырвалась на Сашиной руки. Змей, вернее, веревочка, к которой он был прикреплен, зацепилась за ветку самого высокого дерева.
— Генка, не уходи сегодня после уроков! Меня подождешь. Ладно?
— Угу.
Они вместе шагали к Генке. День был яркий. Ветки блестели от инея, от множества маленьких, мелких солнц, стекла домов отражали режущий, продолговатый свет. Сугробы, припорошенные уличной чернотой, невозмутимые, возвышались вдоль тротуаров — ноздреватые и покрытые ледяной коркой. Блестела река. Нет, не река, а лед… Зима на дворе, Боливажис еще в начале зимы покрылся льдом. Шли по улицам школьники и несли под мышкой коньки. Солнце весело отражалось в коньках. Из магазина, где сувениры, смеясь, вышла женщины к вынесли что-то завернутое в бумагу.
Всем — до коньков, сувениров, смеха! Машинам — шуршать колесами, трамваям — звенеть…
Ну, а что же делать прохожим? Замереть им, что ли, с одной ногой, приподнятой в воздухе? А конькам?.. А реке Боливажис? Ветры — ведь это ее дыхание. И откуда только оно берется; река во льду!
— Генка, гляди-ка: змей! — удивился Саша.
Змей, натянув бечевку, висел посредине улицы, наверху, о поднебесье. Похоже, он следовал за ними, как пес.
— Да… Действительно! Змей! — подтвердил Генка.
Мальчики, задрав головы, с удивлением смотрели на змея.
— А вот ваш подъезд, — вздохнув, сказал Гена.
Заплакать от жалости при виде их дома было нельзя.
Даже если бы Саша этого и захотел; дом как дом — новый дом в центре города, на одной из лучших городских улиц. К квартире веда добротная лестница с большими каменными ступенями (не лестница-развалюха, как у некоторых других).
— Анька! Открой. Это я. Я, Гена.
Открыла босая, нечесаная. Увидев Сашу, стала судорожно подбирать волосы.