— Иуда тоже продался за деньги!
Несколько кулаков обрушились на него. Один из студентов откуда-то извлек ножницы, намереваясь остричь волосы Луису Мануэлу, что являлось одним из самых унизительных оскорблений у студентов. Зе Марии удалось, однако, освободить его, оставив в руках нападавших клочья плаща и студенческой формы. Когда Луис Мануэл — уже далеко от места происшествия — обратил внимание на порванную одежду и исцарапанное до крови лицо друга, то он с признательностью в голосе сказал ему:
— Я хотел, чтобы вы пришли ко мне. Особенно ты.
— Согласен, но в другой раз оставь библию в покое. Чтоб эта взбучка пошла тебе на пользу.
Дона Марта, не обращая внимания на остальных друзей сына, встретила Зе Марию как героя. Она лично хотела удостовериться, хорошо ли позаботились о его ранах, и даже после того, как она собственноручно сменила повязки, ее было трудно убедить в том, что нет надобности прибегать к услугам домашнего врача, когда все уже считали, что она успокоилась, та вдруг прервала полдник криком:
— Бог мой! Столбняк!
Они переглянулись, рассматривая себя и гостиную, будто страшный намек на столбняк, такой неожиданный, был чем-то живым и осязаемым, каким-то насекомым, появившимся здесь из-за небрежности и неожиданно рассвирепевшим.
— Что случилось, дорогая? — спокойно спросил сеньор Алсибиадес.
— Разве вы не видите, что юноше угрожает столбняк и что ничего не сделано для того, чтобы предупредить его! Кто знает, какими ногтями его поцарапали!
Зе Мария солгал:
— Мне ввели сыворотку, сеньора. Так что я застрахован от неожиданностей.
— …Так вот, — начал Луис Мануэл напыщенным тоном, — моя мать решила помочь нам. Мне показалось, что наши коллеги особо опасаются того, что студенты, получившие помощь от филантропического общества, могут оказаться в проигрыше. Они умело спекулируют на угрозе. Мы должны устранить ее.
Во время наступившей паузы, когда сеньор Алсибиадес воспользовался вторжением Русака, чтобы удалиться вместе с ним, Луис Мануэл попытался найти среди присутствующих хотя бы скрытую поддержку. Он был, впрочем, первым, кто признал бессилие, скрывавшееся за его разглагольствованиями. Что за сотрудничество предлагал он товарищам, рисковавшим буквально всем? Деньги. Деньги и слова. Деньги родителей. И все-таки в нем горело то же самое пламя и была та же самая смелость, хотя и не всегда способные проявиться в действии. Зачем продолжать, если физическая трусость все расстраивала? Он никого не будет вводить в заблуждение. И наибольшее значение для него имеет то, что он не обманет себя. Как жалок он был в том идиотском эпизоде с дракой на улице! В то время как его протест оказался неэффективным и поспешным («в другой раз оставь библию в покое»), энергии Зе Марии, его кулаков было достаточно, чтобы восстановить престиж тех, кто боролся против узурпации студенческих привилегий. Зачем продолжать? Ему, сознававшему свою слабость, оставалось только вообразить их там, на улице, бесстрашных и неукротимых.
Почему сын прервал свой рассказ? Дона Марта, полируя ногти о воротник платья, спросила несколько раздраженным тоном:
— Ты не скажешь остальное?
— Я считаю, что мать должна им это сказать.
Дона Марта, бросив быстрый взгляд на сына и заметив скуку на его лице, уточнила:
— Я хочу взять под свою защиту, под нашу защиту… бедных студентов, которые в этих чрезвычайных обстоятельствах вели себя достойно. Дайте знать об этом. Бедные ребята…
Сеабра, сконфуженный холодностью друзей, счел своим долгом сгладить эту бестактность:
— Замечательно, сеньора! И если бы я не опасался обидеть вашу скромность, то предложил бы назвать этот кружок опекаемых — мартовцы!
— Как вы любезны, Сеабра!..
Поздно вечером Изабель принесла новость: умер Нобрега. Нет, она не знала как. Его нашли лежащим в своем бараке; пиджак и пол вокруг него были залиты кровью. В последнее время подозревали, что он страдал кровотечениями из горла; видели, как он прятался от посторонних, сжимая руками распухшее горло, как будто безуспешно пытался удержать жизнь, ускользавшую от него.
Хижина была полна людей: взрослых и детей, которых он рисовал. Набившись в комнате покойника, они закрывали его, защищали от тех, кто приходил. Свет свечей придавал им мрачный вид, а их лица казались сейчас еще более заострившимися и серьезными, чем днем. Вокруг усопшего расположились в кружок женщины. Но они не молились, не двигались, не разговаривали. И не были одеты в черное. Пожалуй, у них и не было другого платья, кроме этого, служившего для всех случаев, для жизни и смерти, и эти платья уже не имели цвета. Несмотря на это, Зе Мария, войдя в хижину, был потрясен открытием, что смерть друга — очевидный и трагический факт: тишина и люди были в высшей степени выразительными; эти люди чувствовали и выражали смерть, смерть была в них самих, даже без молитв, без горьких жалоб, без траура. Нобрега жил не зря: его труд остался. Остался в тех людях, с которыми он был солидарен. Может случиться, что в скором времени ничего не останется от его картин, от его скульптур, от его хижины: ближайшая зима ускорит их разрушение, а может быть, какой-нибудь бродяга поселится в его заброшенном жилище и выбросит гипсовые фигуры и маски колдунов, а картины сожжет в один из самых холодных зимних вечеров; но он, Нобрега, останется в памяти этого люда, этих детей. Их связывала человеческая симпатия. Этого было достаточно.