Он все же выкурит сигарету. Не были ли его колебания чисто буржуазными? У него оставалось еще в кармане несколько жалких сентаво, которые он сохранял для того, чтобы купить стакан молока. Но что было сейчас важнее: молоко или сигареты? Вероятно, буржуа почувствовал бы себя униженным, если бы уступил искушению. Был ли он еще буржуа?
Нобрега мучился. Он не будет курить сигарету Луиса Мануэла. Он ничего не хочет больше от Луиса Мануэла. Он поднялся с софы, открыл дверь и ушел, не попрощавшись.
О свет, чувственное очарование! Природа всегда была неисчерпаемым источником обновления. Растение, человек рождаются и умирают, чтобы другие тоже рождались и умирали. Чего стоила сигарета или обед в сравнении с этой грандиозной задачей обновления? У него кружилась голова. Весь он — мозг и мускулы — казалось, был поднят сильным ветром. Степным ветром, яростным, пляшущим, собирающим в кучки пыль и сухие листья. Чем был его мозг? Прахом или лишенным соков листом?
Сам не зная как, он очутился перед дверью сеньора Лусио. Тотчас, у входа, он ощутил опьяняющий и бодрящий запах жареного лука с классическим бифштексом. Пока он поднимался по ступеням, его ноздри вдыхали этот сладостный аромат. Это был отчаянный зов всех клеток его тела, голодная судорога желудочных мышц… Бифштекс!
Облокотившись на перила, он вытер вспотевший лоб. Было бы лучше пойти и купить молока. Молока или сигарет? О, его голова разламывалась. Это была агония, и предметы падали вокруг него. Сигареты. Да, он купит сигареты. Он вытащил из кармана монеты и начал пересчитывать их. Он попросит какого-нибудь мальчугана купить ему пачку сигарет. Мальчугана…
Его руки выпустили перила. И в это мгновение студенты услышали глухие удары катящегося по ступенькам тела. Когда они выбежали на лестницу, было уже тихо. Тело лежало на лестничной площадке.
Сеабра был потрясен больше других. Он чувствовал себя виновным. После того как Нобрегу отнесли в одну из комнат, он не стал ждать, когда тот придет в себя, а бегом помчался в редакцию газеты, чтобы воспрепятствовать, чего бы это ему ни стоило, опубликованию заметки, которую бывший сержант составил с таким пылом. Будто он мог избежать наказания за преступление, которое сам совершил. Он прибежал оттуда ошеломленный: раскаяние не облегчало его состояния. В течение двух дней, пока Нобрега находился в пансионе, он не отходил от изголовья его кровати, никому не позволяя ухаживать за скульптором. Зе Мария смотрел на него со страхом и подозрением. Он не понимал его.
Много студентов приходило к хижине Карлоса Нобреги, чтобы купить у него картины и небольшие скульптуры. Некоторые объединялись, чтобы собрать сумму, которая бы не унизила достоинства художника. Даже Людоед пришел оттуда со скульптурной группой, которую за неимением более подходящего места поставили на крышу дома сеньора Лусио. «Выставили мазню!» — взывал тот с улицы, насмехаясь над теми, кто участвовал в этой операции.
Таким образом, ошеломленный невесть откуда взявшимся благополучием, Нобрега оставил газету и вернулся к занятиям прошлых дней.
В это же время, совпавшее с подготовкой второго номера «Рампы», стало известно, что его сотрудники в Лиссабоне были подвергнуты допросу в полиции относительно замыслов редакции. Жулио отправился в столицу, чтобы узнать подробности, и его возвращения ждали с нетерпением. В университетских кругах вслед за первоначальными насмешками, безобидными и непостоянными, тоже чувствовалась какая-то мрачная, но пока неопределенная угроза. В своих последних номерах один академический журнал развернул резкую критику, которая под маской литературных расхождений скрывала не что иное, как донос. А затем городской еженедельник, рупор националистов нацистского толка, отбросил в сторону недомолвки и оклеветал «Рампу» в том, что она преследовала подрывные цели и что у нее были связи с Москвой. Газетенка утверждала, что страницы «Рампы» изливали потоки проклятой заразы Коммунистического Интернационала, прекрасно знавшего, кого следует финансировать, и вопрошала, как позволяют, чтобы этот яд побуждал молодежь к беспорядкам.