Вчера Вика, роясь в газетах и журналах (что-то искала и не находила), сказала с досадой:
— Каждый день что-то где-то происходит, и обо всем пишется. И если собрать написанное за год — ого! — в былые времена за сто лет небось столько не писалось, хотя ведь тоже постоянно что-то где-то происходило…
Кажется, это нынче называется переизбытком информации. Жалуемся на него и с прежним усердием продолжаем катить день ото дня, год от года нарастающий снежный ком. И не надо быть пророком, чтобы сказать, что нарастание и дальше будет идти в геометрической прогрессии. Так как же нам и нашим потомкам сквозь толщу веков, сквозь бездну информации о них пробиваться к нашим истокам, нашим корням? А пробиваться надо, если мы не хотим быть Иванами, не помнящими родства, если не хотим потерять самих себя…
Викентий Викентьевич встал с кресла, чтобы пройтись по кабинету. Но встал, видимо, слишком резко: его качнуло и он, чтобы удержать равновесие, оперся о край стола. Во всем теле чувствовалась неодолимая вялость, словно из него вынули какой-то важный стержень, на котором все держалось. Руки висели, как плети, ноги ступали нетвердо, ненадежно.
То ли сказалось перенапряжение, в каком находился организм во все время заграничной поездки, то ли все настойчивее напоминали о себе годы, но в последнее время Викентию Викентьевичу все труднее становилось перебарывать даже самое малое недомогание. Хотелось лечь и лежать долго-долго, пока организм не накопит достаточный запас сил. Но он уже знал по опыту, что это не более как соблазнительный самообман. Стоит дать себе поблажку — и находится много вроде бы очень веских причин, чтобы состояние покоя сделать более-менее постоянным. Но тогда — какой в нем смысл, зачем копить силы и никуда, ни на что их не тратить? Смысл жизни, наверное, в деянии, в делании, а не в безделье… Подольше проживешь, если поменьше будет этого самого делания и побольше безделья? Но где грань между тем и другим, кто ее укажет? И кому нужно это «подольше»? Разве что самому себе. Но не слишком ли этого мало?..
Викентию Викентьевичу вспомнилось, как его старушка мать больше смерти боялась стать обузой для близких. «Прибрал бы господь, пока еще на ногах, покуда еще сама себя обихаживаю» — вот какое желание было в последний год ее жизни самым заветным. В таком взгляде на смерть было и что-то от религии, от веры в загробную жизнь. Мы не признаем ничего «потустороннего», гордимся этим. Хорошо. Но хорошо ли то, что наши «темные», как мы о них говорим, суеверные бабушки и дедушки умирали спокойно и достойно, а мы, просвещенные, цепляемся за жизнь изо всех сил и тогда, когда никаких сил уже не остается?
Мэмэнто мори — говорили древние. Помни о смерти! Что это, запугивание смертью? Ничуть. Всего лишь напоминание о том, что ты смертен и должен спокойно, безбоязненно встретить окончание своего жизненного пути. Потом, в средние века, один философ доведет эту мысль до крайности, сказав, что жизнь дается человеку, чтобы он имел возможность подготовиться к смерти. Разумеется, живем мы не для этого. И все же смерть не должна заставать нас врасплох. Готовиться к ней, конечно же, вовсе не значит заранее шить саван, выстругивать доски для гроба, приглядывать место для могилы (хотя, если вспомнить, Пушкин о месте для могилы позаботился заблаговременно!). Помнить о смерти — это думать о смысле своей жизни, строгой мерой мерить свои повседневные дела и поступки, не суетиться, не тратить время на пустяки, но каждый день проживать так, будто он последний, самый последний в твоем земном существовании…
Викентий Викентьевич принимал жизнь как великое благо и считал вечный круговорот мудрым. Он уже давно примирился и с тем, что, как все в живой природе, человек не вечен, что жизнь его рано или поздно кончается уходом в небытие. Одно ему казалось обидным и несправедливым: человек все отпущенные ему годы набирается ума и опыта, но именно тогда, когда к нему приходят и знания, и опыт, он их навсегда уносит в могилу. Сколько он передумал, перечувствоввал за свою жизнь, сколько книг великих мыслителей прочел и, стало быть, впитал их мысли, обогатился их знаниями и духовным опытом. И что — все это вместе с ним уйдет в землю, уйдет в небытие? Обидно, несправедливо!