— Парни! — объявил однажды Глаз. — Я сотворю сейчас хохму. Сегодня заступил новый дубак, он меня плохо знает.
Он оторвал от одеяла кромку и сплел веревку. Один конец привязал к кровати, другой накинул на шею: сел на пол и подтянул веревку, а чтоб надзиратель не узнал его, надел шапку, сдвинув на глаза.
— Стучите. — Глаз откинул в стороны руки.
Менты забарабанили.
— Чаво? — открыл кормушку дубак.
Перебивая друг друга, менты закричали:
— Удавился, удавился у нас один!..
Надзиратель посмотрел через отверстие кормушки в камеру и увидел зека, сидящего возле кровати. С середины кровати к шее спускалась туго натянутая веревка. Язык у зека вылез наполовину, на глаза съехала шапка, а ноги и руки раскинуты по сторонам. Зная, что камера ментовская, дубак, бросив кормушку открытой, понесся к телефону. Не прошло и двух минут, как застучали кованые сапоги и распахнулась дверь. В камеру вбежал дежурный помощник начальника тюрьмы лейтенант Анашкин — без шапки и в одном кителе. Галстук от быстрого бега повис на плече.
— Петров, это ты, что ли, задавился? — спросил Анашкин, тяжело вздохнув и снимая галстук с плеча.
— Я, — ответил Глаз, убирая с лица шапку.
— Ну и как на том свете?
— Скучно, как в тюрьме. Вначале будто я попал в карантин, а куда хотели меня поднять — в ад или в рай, — я и сам не понял. Вы прибежали и воскресили. И опять я в тюрьме. Помню одно: налево был ад, направо — рай. В аду — толпы коммунистов, их черти жарили на сковородках. Вас, правда, не было.
Глазу горело пять суток, но лейтенант — добряк.
— Не шути больше так, Петров, — кинул Анашкин на прощанье.
На днях осудили Плотникова и за скупку ворованных вещей дали полтора года общего режима. Он с защитником написал кассационную жалобу и ждал результат. Глаз утешал Володю:
— Тебе светил бы срок, если б они доказали, что ты эту чертову посуду купил, зная, что она ворованная. А ты ни на следствии, ни на суде не сказал, что знал это. Понял? Да тебя освободят. Или, на худой конец, год сбросят. Ты уже пятый месяц сидишь, не успеешь моргнуть — и дома, с женой. — Глаз помолчал. — А вот если тебя освободят, отдашь мне свой пуловер?
— Отдам. Я готов отдать с себя все, только б свобода. Глаз, едрит твою в корень, неужели меня освободят?
Плотников Глазу о себе рассказывал все, даже интимное. Иногда — смешное.
— Лет пять назад, — травил Володя, — я поехал к матери в деревню. Вечером, после кино, пошел провожать деваху. Поцеловал ее, обнимаю, а у нее тело такое сбитое, глажу и восхищенно шепчу: «Что за руки у тебя, что за груди!» А она: «Картофки да пироги, все тело еко».
На удивление всем, через полмесяца надзиратель крикнул в кормушку блаженные слова:
— Плотников, с вещами!
Глаз шементом подскочил.
— Ну вот и свобода! Что я тебе говорил, мать твою так?
— А вдруг — на зону? — Плотников побледнел.
— Да ты что, — наперебой заговорили менты, — тебе же отказа от жалобы не было.
— Ну что, Володя, — сказал Глаз, — пуловер отдаешь?
— Да я не знаю, куда меня.
«Бог с ним, с пуловером»,— подумал Глаз, но сказал:
— Собирай быстрее вещи.
Когда открылась дверь, все попрощались с ним за руку, а Глаз, попрощавшись последним, вдарил ему по заду коцем.
Дверь захлопнулась. Человека выпускали на свободу.
Вечером заявился Сашка-солдат. Он осветил камеру улыбкой, бросил матрац на шконку и сказал:
— Отправили на двойку, и меня сразу узнали. Все смотрели косо, и пошел я к Куму…
Санька-солдат рассказал Толе Вороненко, почему он дернул с двойки. Зеки в зоне не узнали, что он их охранял. Но работа тяжелая — таскал шпалы. И решил смыться на спецзону, может, там работа полегче. Да по этапу прокатится и в тюрьмах посидит.
Уходя на этап, Санька, дойдя до дверей, обернулся и весело сказал:
— Приезжайте в гости: Джамбульская область…
Все менты теперь по фене ботали и чудили как закоренелые уголовники. Дубаки их часто усмиряли. Однажды Глаз днем уснул, а Вороненко поджег на нем старенькую футболку. Секунда, другая, и она вспыхнула — как порох, и Глаз — горящий факел — как бешеный соскочил. На него накинули одеяло.