Летом 1991 года получил по почте бандероль. В ней находилась толстая амбарная книга, исписанная красивым почерком, и записка:
«Уважаемый писатель Габышев. Я несколько лет вел дневник-исповедь. Больше вести не хочу, потому что здоровье мое ухудшается, а на извечный вопрос, ради чего живут люди, ответа не нашел и, ломая над ним свою не окрепшую от первой продолжительной болезни голову, вновь лишился рассудка. Теперь редко прихожу в себя. Если вам пригодится моя писанина, используйте по своему усмотрению. Претензий иметь не буду. Желаю творческих успехов.
г. Москва (длинная неразборчивая подпись)».
На бандероли московский штамп, обратный адрес и фамилия отправителя: Георгий Блаженный.
Прочитав амбарную книгу, сказал себе: «Ей-ей», — и позвонил приятелю в Москву. Он выяснил: отправитель по указанному адресу никогда не жил.
Итак, было ясно: Георгий Блаженный пульнул мне блажь!
Я задумался, как использовать дневник-исповедь. А что если сократить, отредактировать и…
Несколько месяцев просидел за рукописью, приводя в порядок столь оригинальный текст.
Закончив работу, вновь задумался: какую фамилию поставить на титульный лист? В тексте она не упоминается, на бандероли — кличка, и потому ставлю свою, полагая, что имею на это право.
Л. Г.
Господи, как я счастлив: снова в своем уме! Готов прыгать, как ребенок, и хлопать в ладоши от радости. Боже, я прозрел!
Голова у меня начала болеть, когда учился во втором классе. Осенью, после сбора урожая, проходил сабантуй в соседнем селе, и родители взяли меня с собой. В березовой роще кишмя кишело людей, столы ломились от яств, взрослые причащались, а мы, дети, ели мороженое, конфеты и пили лимонад.
К вечеру многие еле держались на ногах. Отец сидел в компании за столом и травил анекдоты. Я рядом крутился.
Вот выросла тучная фигура нашего участкового Пахомыча. Он весь день в форме, при пистолете, ходил от группы к группе и пил за урожай. К вечеру и он набрался и теперь по-простецки рассказывал анекдоты.
В деревне Пахомыча за глаза называли бабником. Я думал: его так зовут потому, что он любил свою бабушку, ведь я свою бабу Шуру так сильно любил.
А тут отец рассказал анекдот, добавив:
— А ты, Пахомыч, не будь как в анекдоте, а то приедешь — и сразу в магазин и около Насти крутишься.
Настя — это моя мама. Она продавцом работала.
Пахомыч от души засмеялся.
— Да-а, после тебя твою Настю только к Воронку подпускать…
Отец, побагровев, встал и наотмашь ударил Пахомыча ладонью. Участковый, выхватив из кобуры пистолет, выстрелил и, напугавшись, выстрелил вдругорядь. Отец рухнул.
Мужики остобенели. Пахомыч развернулся и быстро зашагал в сторону правления колхоза.
На выстрелы бежали люди. Меня кто-то отвел от лежащего навзничь отца.
Прибежала мама, с рыданиями кинулась отцу на грудь.
Я несколько раз слышал слово «наповал».
Труп отца отправили в район, а поздно вечером мама, дядя Назар, дядя Дима и я поехали на телеге домой. Ночь была звездная, и месяц острыми концами как бы указывал нам путь.
На полдороге раздался вой волков. Они были впереди, и мы остановились. Мне стало страшно, и я прижался к маме. Она перестала плакать и обняла меня. Вой прекратился. Мужики стегали Рыжко, но дорога была песчаная, и он, храпя, шел медленно, звеня колокольчиком.
За поворотом волки вновь завыли, но теперь не только впереди, но и сзади. В том месте, где лес обхватывает дорогу и ведет ее, крепко сжав, до самой реки, волки некоторое время бежали от телеги так близко, что я видел их горящие глаза. Страх завладел мною, и я дрожал, крепче прижимаясь к маме. Она гладила меня по голове и утешала. Мужики покрикивали на волков и всю дорогу курили, иногда чиркая спичками. Дядя Назар торопил Рыжко: «Давай-давай, родимой!»
У реки волки отстали, а я, ни живой, ни мертвый, приехав домой, с головой забрался под одеяло, но дрожь не унималась. Мне мерещилось: участковый убивает отца, горящие глаза волков, двурогий месяц, нацеленный на нашу деревню, а в ушах — отчетливый вой и звон колокольчика.