Обретенное время - страница 74

Шрифт
Интервал

стр.

. Он приходился также племянником и этим миллионерам, кузенам Франсуазы, бывшим держателям кафе, которые давно уже разбогатели и отошли от дел. Он был убит, этот юный и небогатый хозяин ресторанчика, мобилизованный в двадцать пять лет, — рассчитывая вернуться к делам через несколько месяцев, он оставил присматривать за кафе молодую жену. И погиб. Тогда произошло следующее. Франсуазины кузены-миллионеры, не состоявшие в родстве с молодой вдовой их племянника, вернулись из своей деревни, в которой жили уже лет десять, и опять взялись за работу, не оставляя себе и су; и каждое утро, с шести часов, жена кузена Франсуазы, миллионерша, одетая «как ее барышня», помогала их племяннице и кузине по браку. Почти три года с утра до половины десятого вечера они полоскали бокалы и подавали напитки, не отдыхая единого дня. Я должен сказать к чести моей страны, что в этой книге, где все факты вымышлены, где не «выведено» ни одного реального лица, где всё было изобретено мной сообразно потребностям повествования, только Франсуазины родственники-миллионеры, оставившие уединение, чтобы помочь беспомощной племяннице — реальные, живые лица. И так как я не сомневаюсь, что их скромность не будет оскорблена, потому что они никогда не прочтут этой книги, я с ребяческим удовольствием и глубоким волнением, не имея возможности привести имена стольких других людей, благодаря которым Франция выстояла, и чьи поступки столь же достойны, впишу сюда их настоящее имя: они зовутся — таким французским именем — Ларивьерами[122]. Если и были какие-то мерзавцы-уклонисты, как требовательный молодой человек, встретившийся мне у Жюпьена, которого заботило только одно: может ли он «иметь Леона к десяти тридцати», потому что он «обедает в городе», — то их поступки искупили тысячи французов Святого Андрея в Полях, все эти несравненные солдаты, к которым я приравниваю Ларивьеров.

Желая растравить Франсуазины печали, дворецкий откопал где-то старые номера «Общего Чтения»; на обложке одного из них (это были довоенные выпуски) была изображена «германская императорская семья». «Вот он, наш завтрашний хозяин», — сказал дворецкий, показывая ей «Вильгельма». Франсуаза вытаращила глаза, затем углядела женщину, изображенную рядом, и уточнила: «Да тут и Вильгельмесса!» что касается Франсуазы, ее ненависть к немцам была исключительной; она уравновешивалась только той, что внушали ей наши министры. Я не знаю, чьей гибели она жаждала больше — Гинденбурга или Клемансо.

Мой отъезд из Парижа был задержан одним известием, и горе, которое я из-за него испытал, на время лишило меня способности отправиться в путь. Дело в том, что я узнал о смерти Робера де Сен-Лу, который погиб через два дня после возвращения на фронт, прикрывая отступление своих солдат. Я не знал еще человека, которому столь же мало была присуща ненависть к тому или иному народу (что касается императора, то по каким-то причинам личного свойства, возможно вздорным, он считал, что Вильгельм II пытался предотвратить войну, а не развязать ее). Да и ко всему германскому: последнее, что я услышал от него, за шесть дней до его смерти, были начальные слова песни Шумана, — он напел их на лестнице по-немецки, и так громко, что испугавшись соседей я попросил его замолчать. Превосходно воспитанный, он был приучен совершать поступки, воздерживаясь от всякой хулы, хвалы, пустословия; и перед лицом врага, как в момент мобилизации, он уклонился от всего, что могло бы сохранить его жизнь, в силу того же самоумаления перед лицом других, которое просматривалось во всех его манерах, вплоть до обыкновения закрывать дверцы фиакра, сняв шляпу, когда он провожал меня у дверей своего дома. Много дней я просидел в закрытой комнате, размышляя о нем. Я вспоминал его первый приезд в Бальбек: в белом шерстяном костюме, стреляя глазами, зеленоватыми и подвижными, как волны, он пересекал холл перед большой столовой, окна которой выходили на море. Я вспомнил, каким особенным человеком он мне показался тогда, как сильно я захотел стать его другом. Желание осуществилось сверх ожиданий, хотя поначалу не принесло никакой радости, и только сейчас я осознал, что таило в себе это элегантное явление — какие великие блага, и прочее. Как первое, так второе он всю жизнь раздаривал без счета — и даже в последний день, бросившись на траншею: из великодушия, чтобы всё, чем он владеет, могло послужить другим, — как в тот вечер в ресторане, когда, чтобы не беспокоить меня, он пробежал по спинке дивана. В конечном счете, я довольно редко виделся с ним, и это было в столь разных местах и ситуациях, разделенных столь долгими промежутками, — в бальбекском холле, в ривбельском кафе, в кавалерийской казарме и на донсьерских ужинах с офицерами, в театре, где он влепил пощечину журналисту, у принцессы де Германт, — что от его жизни остались более яркие, более четкие отпечатки, от его смерти — более светлое горе, нежели от жизни и смерти людей, любимых нами сильнее, но с которыми мы встречались слишком часто, отчего их образ, живущий в нашей памяти, стал лишь своего рода средней величиной бесконечности образов, различимых нечувствительно, а у нашей пресыщенной привязанности к ним не осталось иллюзии, как в отношении тех, с кем число наших встреч, вопреки обоюдной воле, было ограничено, встречи с кем были редки и коротки, что была возможна и более близкая связь, и только обстоятельства хитростью отняли ее у нас. Спустя несколько дней после того, как я впервые увидел его, гнавшегося за своим моноклем по бальбекскому холлу, и вообразил, что он чрезвычайно высокомерен, я увидел другую живую форму, первый раз на бальбекском пляже, которая теперь тоже существовала только в виде воспоминания, — это была Альбертина, попиравшая песок, безразличная ко всему и морская, как чайка. Я так быстро влюбился в нее, что ради ежедневных прогулок с ней даже не уехал из Бальбека, чтобы повидаться с Сен-Лу. Однако в истории моих отношений с ним сохранилось свидетельство о том, что на какое-то время я разлюбил Альбертину, потому что я все-таки прожил несколько дней у Робера в Донсьере — из-за печали, что меня не покидает чувство к г‑же де Германт. Его жизнь, жизнь Альбертины, так поздно узнанные мной, и обе в Бальбеке, и так быстро кончившиеся, едва пересекались; но это его, твердил я себе, чувствуя, как проворные челноки лет связывают нити, казалось бы, между самыми удаленными друг от друга воспоминаниями, это его я посылал к г‑же Бонтан, когда меня покинула Альбертина. А потом выяснилось, что обе их жизни скрывают схожую тайну, о которой поначалу я не догадывался. Тайна Сен-Лу причиняла мне теперь, быть может, больше мук, чем тайна Альбертины, ведь Альбертина стала теперь для меня совсем чуждой. Но ничто не могло утешить меня в мысли, что ее жизнь и жизнь Сен-Лу оборвались так рано. Они заботились обо мне, они оба говорили: «Вы больны». И вот, теперь они мертвы, а я сопоставляю разделенные небольшим отрезком последние образы — перед траншеей, у реки — с первыми, в которых, даже в случае Альбертины, если что-то представляло для меня ценность, то только отблеск солнца, садящегося в море.


стр.

Похожие книги