Обретенное время - страница 62
Барона это даже несколько раздражало, потому что в заведении, по его же поручению и купленном фактотумом де Шарлю, где Жюпьен с помощником заправлял делами, по вине дяди м‑ль д’Олорон все более или менее были осведомлены и кто барон таков, и как его зовут (многие, однако, считали «де Шарлю» кличкой и путались в произношении, так что защитой барону служила скорее их глупость, чем сдержанность Жюпьена). Но барон предпочел довериться гарантиям Жюпьена и, успокоенный тем, что их не могут слышать, сказал ему: «Я не хотел говорить при этом малыше — он очень мил и старается вовсю. Но мне кажется, что он недостаточно груб. Он приятно выглядит, но называет меня сволочью, словно повторяет урок». — «Что вы, ему никто ничего не говорил, — ответил Жюпьен, не замечая, что это утверждение неправдоподобно. — Он, кстати, привлекался по делу об убийстве консьержки из Ла Вилетт». — «Да? Это довольно любопытно», — ответил барон, улыбаясь. — «У меня там, кстати, как раз один мясник, мужик с бойни, и на него похож — попал сюда чисто случайно. Желаете попробовать?» — «О да, охотно». Я видел, как вошел мясник с бойни, он действительно чем-то походил на Мориса, однако, что любопытно, в облике двух этих молодых людей было что-то общее — тот тип внешности, который лично я никогда не обособлял из прочих, но который, тем не менее, как я сейчас понял, читался и в облике Мореля, — они чем-то были схожи если не с самим Морелем, каким он представлялся мне, то по меньшей мере с тем лицом, которое глаза, смотревшие на Мореля под несколько иным углом, чем мои, могли составить из его черт. Стоило мне только воссоздать в уме, отыскав эти черты в памяти, схематический портрет Мореля, каким он виделся другому, и я понял, что эти юноши, один — приказчик-ювелир, второй — служащий отеля, были смутными его подобиями. Следует ли из этого, что по крайней мере в отдельной своей склонности г‑н де Шарлю хранил верность одному облику, что это же желание, остановившее его выбор на двух этих юношах, когда-то подтолкнуло его к Морелю на перроне донсьерского вокзала, что все они походили на эфеба, чьи очертания, вырезанные в глазах де Шарлю, как в сапфире, придавали взгляду барона какую-то особенность, так сильно испугавшую меня в нашу первую бальбекскую встречу? Или же любовь к Морелю выпестовала искомый тип, и, чтобы утешиться в разлуке, барон подбирал похожих на него мужчин? Еще я предположил, что, быть может, вопреки тому, что можно было предположить, между ним и скрипачом никогда не было ничего кроме исключительно дружеских отношений, что г‑н де Шарлю заставлял Жюпьена подыскивать юношей, чем-то схожих со скрипачом, чтобы благодаря им вкусить иллюзию наслаждения с Морелем. Правда, если вспомнить обо всем, что г‑н де Шарлю сделал для Мореля, это предположение может показаться неправдоподобным, — если бы мы не знали, что любовь не только заставляет нас приносить величайшие жертвы любимому существу, но иногда вынуждает нас жертвовать самим нашим желанием, — его, впрочем, намного сложнее удовлетворить, когда предмет нашей страсти чувствует, что наша любовь сильнее.
От неправдоподобности этой догадки, присущей ей на первый взгляд (хотя действительности она, конечно, не соответствует), не останется и следа, если мы вспомним о нервическом темпераменте, пылкой страстности г‑на де Шарлю, похожего в этом на Сен-Лу, которые могли сыграть в начале его отношений с Морелем ту же роль, благопристойную, но отрицательную, что и в начале отношений его племянника с Рашелью. Есть еще одна причина, из-за которой отношения с любимой девушкой (это верно и для любви к юноше) могут остаться платоническими, нежели добродетель женщины и нечувственная природа внушенной ею любви. Заключается же она в том, что влюбленный, слишком нетерпеливый от избытка любви, не имеет сил притвориться достаточно безразличным и дождаться того момента, когда он добьется всего, чего хочет. Его натиск постоянен, он неутомимо пишет своей любви, то и дело требует встречи, а когда она отказывает, приходит в отчаяние. Стоит же ей осознать, что даже ее общество и дружба представляются необычайными благами тому, кто считает, что впредь их лишен, и она начинает уклоняться от их предоставления и, пользуясь той минутой, когда разлука с ней уже непереносима, когда он будет готов положить конец войне любой ценой, предписывает мировую, первым условием которой будут платонические отношения. Впрочем, за время, предшествующее этому соглашению, влюбленный — постоянно тоскуя, алча письма и взгляда, — забывает и мечтать о физическом обладании, мысль о котором истерзала его поначалу, однако иссякла в ожидании и уступила место потребностям иного порядка, более мучительным, впрочем, потому что неутоленным. И вот удовольствие, которое поначалу мы рассчитывали испытать в ее ласках, мы получаем позднее в совершенно искаженном виде: в дружеских словах, обещании побыть рядом, — но после истомившей нас неопределенности, а иногда просто взгляда, омраченного тенью такого отчуждения, так отдаляющего ее от нас, что нам кажется: мы ее теперь никогда не увидим, это приносит отменное облегчение. Женщины, конечно, догадываются и теперь знают, что можно позволить себе роскошь никогда не отдаваться тем, в ком они ощутили, если те не могли скрыть своего волнения в первые дни, неисцелимую жажду обладания. Женщины счастливы, что, не давая ничего, они получают намного больше, чем имеют обычно, отдаваясь. Так нервные люди приходят к вере в добродетель своего идола. Но этот ореол, который они выписывают вокруг нее, следовательно, лишь производное — и, как видим, довольно опосредованное — их чрезмерной любви. В этой горячке женщина становится в один ряд с поневоле коварными лекарствами: снотворными, морфином. Сильнее всего они нужны вовсе не тем, кто благодаря им вкусит глубокий сон и подлинные услады. Не они купят их ценой злата, выменяют на всё, что имеют. Это будут уже другие люди (возможно, те же самые, но измененные по прошествии лет), медикамент не принесет им ни сна, ни неги, — но если снадобья нет под рукой, у них одно желание: остановить мучительную тревогу любой ценой, даже ценой жизни.