Я встретил там своего старого товарища — когда-то на протяжении десяти лет мы виделись с ним почти ежедневно. Нас представили друг другу. Я подошел к нему, и вдруг услышал голос, который сразу узнал: «Как я рад после стольких лет…». Но как же я удивлен! Мне показалось, что этот голос был издан усовершенствованным фонографом — хотя он принадлежал моему другу, он исходил из неизвестного мне толстого седеющего добряка, а следовательно, подумал я, только каким-то искусственным механическим трюком можно было засунуть голос моего товарища в этого старого толстяка. Но я знал, что это был он: человек, который представил нас друг другу, не был мистификатором. Он мне сказал, что я не изменился, — я понял, что нечто подобное он думает о себе. Тогда я присмотрелся к нему внимательнее. В целом, если закрыть глаза на то, как его разнесло, в нем многое уцелело. Однако я не мог поверить, что это он. Тогда я попытался вспомнить его. В юности у него были голубые, смеющиеся, вечно подвижные глаза, искавшие нечто отвлеченное, о чем я и не задумывался, Истину, должно быть, с постоянной ее неопределенностью, — и вместе с тем в них играла шалость и дружественная приязнь. С тех пор, однако, как он стал влиятельным, искусным и деспотичным политиком, его глаза, пусть и не нашедшие, чего искали, замерли, а взгляд стал резче, словно глазам мешали сверкать насупленные брови. И эта веселость, непринужденность и простодушие сменились хитроватой скрытностью. И правда, я решил уже, что это кто-то другой, и тут в ответ на какие-то свои слова я вдруг услышал его смех, былой беззаботный смех с лучистой подвижностью взгляда. Меломаны находили, что оркестровка Иксом музыки Зеда изменила ее до неузнаваемости. То были нюансы, неведомые профанам. Но детский приглушенный безрассудный смех под покровом взгляда — острого, как голубой, и хорошо отточенный, хотя и несколько криво, карандаш — это больше разницы в оркестровке. Смех умолк, я чуть было не узнал друга, но, как Улисс в «Одиссее», бросившийся к мертвой матери, как спирит, который никак не может добиться от призрака ответа, кто же он такой, как посетитель электрической выставки, не верящий, что голос, воспроизведенный фонографом без изменений, тем не менее не был издан кем-то еще, я больше не мог признать моего друга.
Следует, однако, отметить, что для отдельных лиц темпы времени могут быть ускорены или замедлены. Лет пять назад я случайно встретил на улице невестку близкой приятельницы Германтов, виконтессу де Сен-Фиакр. Скульптурная выточенность ее черт, казалось, была порукой ее вечной молодости. Впрочем, она была еще молода. Но сколько бы она мне ни улыбалась и со мной ни раскланивалась, я так и не признал ее в даме с раскромсанными чертами лица, чей контур уже не подлежал восстановлению. Дело в том, что последние три года она принимала кокаин и другие наркотики. В глазах с глубокими черными кругами играло безумие, рот застыл в зловещем оскале. Она встала, рассказали мне, специально ради этого утренника, а так она месяцами не покидала кровати или шезлонга. Так что у времени есть экспрессы и особые скорые поезда, ведущие к преждевременной старости. Но есть у времени и другая дорога, по которой идут почти столь же быстрые поезда в обратном направлении. Я принял г‑на Курживо за его сына — он выглядел моложе (он уже, кажется, справил пятидесятилетие, но не выглядел и на тридцать). Он нашел толкового врача, тот наложил запрет на алкоголь и соль; г‑н Курживо вернулся к третьему десятку и даже, как в этот день казалось, еще не разменял четвертого. Это объяснялось также, вероятно, и тем, что сегодня его посетил парикмахер. Однако был там и другой человек, которого, даже когда мне его назвали по имени, я не смог узнать, и я подумал, что это однофамилец, потому что в нем не было никакой связи с человеком, с которым я дружил прежде и даже встречался несколько лет назад. Это, однако, был он, но только побелевший и пожирневший; но он сбрил усы, и этого было достаточно, чтобы он утратил свои личные черты.
Любопытно, однако, что отдельные проявления феномена старения сообразуются с социальными повадками. Иные знатные господа, всегда облачавшиеся в нехитрые альпага, укрывавшие головы старыми соломенными шляпами, от которых отказались бы и мелкие буржуа, старели тем же фасоном, что и садовники, крестьяне, в чьей среде протекала их жизнь. Коричневые пятна испещряли их щеки, их лицо желтело и темнело, как книга.