41
врача, одного из основоположников русской микробиологии.
Габричевский-сын совсем не походил на мраморный портрет своего отца. Он был
лысоват и рыхловат, несмотря на молодой возраст — было ему в ту пору года 32-33.
С этой парой мы уже встречались у Ляминых.
Жили мы все в общем мирно. Если не было особенно дружеских связей, то не
было и взаимного подкусывания. Чета Волошиных держалась с большим тактом: со
всеми ровно и дружелюбно.
Как-то Максимилиан Александрович подошел к М. А. и сказал, что с ним хочет
познакомиться писатель Александр Грин, живший тогда в Феодосии, и появится он в
Коктебеле в такой-то день. И вот пришел бронзово-загорелый, сильный, немолодой уже
человек в белом кителе, в белой фуражке, похожий на капитана большого речного
парохода, Глаза у него были темные, невеселые, похожие на глаза Маяковского, да и
тяжелыми чертами лица напоминал он поэта. С ним пришла очень привлекательная
вальяжная русая женщина в светлом кружевном шарфе. Грин представил ее как жену.
Разговор, насколько я помню, не очень-то клеился. Я заметила за М. А. ясно
проступавшую в те времена черту: он значительно легче и свободней чувствовал себя в
21
беседе с женщинами. Я с любопытством разглядывала загорелого „капитана" и думала:
вот истинно нет пророка в своем отечестве. Передо мной писатель-колдун, творчество
которого напоено ароматом далеких фантастических стран. Явление вообще в нашей
оседлой литературе заманчивое и редкое, а истинного признания и удачи ему в те годы
не было. Мы пошли проводить эту пару. Они уходили рано, так как шли пешком. На
прощание Александр Степанович улыбнулся своей хорошей улыбкой и пригласил к себе
в гости:
— Мы вас вкусными пирогами угостим!
И вальяжная подтвердила:
— Обязательно угостим!
Но так мы и уехали, не повидав вторично Грина (о чем я жалею до сих пор). Если
бы писательница Софья Захаровна Федорченко — женщина любопытная — не была
больна, она, возможно, проявила бы какой-то интерес к
42
посещению Грина. Но она болела, лежала в своей комнате, капризничала и
мучила своего самоотверженного мужа Николая Петровича.
Не выказали особой заинтересованности и другие обитатели дома Волошина.
На нашем коктебельском горизонте еще мелькнула красивая голова Юрия
Слезкина. Мелькнула и скрылась...
Яд волошинской любви к Коктебелю постепенно и назаметно начал отравлять
меня. Я уже находила прелесть в рыжих холмах и с удовольствием слушала стихи Макса:
...Моей мечтой с тех пор напоены
Предгорий героические сны
И Коктебеля каменная грива;
Его полынь хмельна моей тоской,
Мой стих поет в строфах его прилива,
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой.
„Коктебель".
Но М. А. оставался непоколебимо стойким в своем нерасположении к Крыму.
Передо мной его письмо, написанное спустя пять лет, где он пишет: „Крым, как всегда,
противненький..." И все-таки за восемь с лишним лет совместной жизни мы три раза
ездили в Крым: в Коктебель, в Мисхор, в Судак, а попутно заглядывали в Алупку,
Феодосию, Ялту, Севастополь... Дни летели, и надо было уезжать.
Снова Феодосия.
До отхода парохода мы пошли в музей Айвазовского, и оба очень удивились,
обнаружив, что он был таким прекрасным портретистом... М. А. сказал, что надо, во
избежание морской болезни, плотно поесть. Мы прошли в столовую парохода. Еще у
причала его уже начало покачивать. Вошла молодая женщина с грудным ребенком, села
за соседний столик. Потом внезапно побелела, ткнула запеленутого младенца в глубь
дивана и, пошатываясь, направилась к двери.
— Начинается, - зловещим голосом сказал М. А. Прозвучал отходной гудок. Мы
вышли на палубу. За бортом горбами ходили серые волны. Дождило.
43
М. А. сказал:
— Если качка носовая, надо смотреть вот в эту точку. А если бортовая — надо