— Проклятое место! — сказал тогда Вырнаву один из землекопов. — Бросил бы ты его к бесу, дядюшка Вырнав.
— А есть что буду? — спросил Вырнав. — Тебя съем, что ли? Другой земли у меня нет, только эта, что оставили мне деды и прадеды.
— А какая от нее радость, ежели все одно вода пожирает посевы? — пробормотал землекоп вполголоса. Очень уж злобно смотрел на него Вырнав. Парню даже почудилось, что глаза старика, как клыки, вот-вот разорвут его на куски.
— Еще два-три годочка, и я вызволю землю из когтей воды. Укреплю берег дамбой, а для реки сток устрою, не будет она больше бросаться как бешеный пес. Еще годика два-три… — повторил про себя Вырнав.
Так говорил он уже много лет, но река все разливалась и разливалась, смывая весной молодые посевы и посадки, летом — колосящуюся пшеницу, а осенью зрелую кукурузу. Но Вырнав не сдавался и начинал все сызнова с тупым упрямством буйвола, упершегося рогами в подножие горы. Но зато, ежели половодье обходило пойму стороной, Вырнав снимал небывалый урожай: пшеничные зерна с горошину; кукуруза до того высока, что в ней терялся всадник с конем, тыква величиной с кадку, арбузы — как откормленные поросята, а уж картошки, огурцов и фасоли — непочатый край. А сколько дров добывал Вырнав у себя в пойме! Всю зиму он их вырубал. Здесь и там торчали наполовину вросшие в землю огромные стволы вязов, «оставшиеся аж от самого потопа», как говорил Вырнав, длиной с тополь и небывало толстые, каких ныне не бывает. Сердцевина у этих стволов была темно-синяя, как побитые морозом ягоды терновника, и твердая, как железо. Из этих вязов Вырнав вытесывал столбы, бочки и доски; ракиты и тополя шли на миски, бадьи, корыта и колоды; ольха годилась на ложки, а из акации, древесина которой желта как воск и тверда как камень, можно сделать все что угодно. У Вырнава рос целый лес акаций. Были еще в пойме ясени и орехи, а уж о кустарнике и валежнике и говорить нечего.
Дело в том что, кроме расчищенной и распаханной земли, пойма Вырнава богата лесом, кустарником и всяческими зарослями. Чего там только не было! Множество ореховых кустов, дуплистые акации, склонившиеся на берегу озерка, десятки тополей, толщиной с колесо и таких высоких, что приходилось задирать голову, чтобы разглядеть их верхушки. Здесь росла слива, там зеленели ореховые деревья, выросшие из грецких орехов, выпавших из клювов ворон, подальше — черешня, бог весть как попавшая сюда, тутовник, дикие яблони; заросли земляники и лесной малины, тростник, шелестящий при малейшем дуновении ветра, камыш, заполонивший все болотистые места, осока, бурьян, сорняки, лозняк, лопухи, вьюнки, оплетающие ветви деревьев, — словом, такой глушняк, что и молния бы там застряла.
А сколько там было птиц и зверья! Гнезда иволг, соловьев, дятлов, зеленоперых нырков, молниеносно снующих в воде; фазаны, цапли, дикие утки, тетерева, куропатки, перепелки. Понятно, при таком изобилии птиц здесь водились и хищные звери.
Да я сам однажды насчитал там не меньше двадцати шести лисьих нор. Ежи подстерегали змей, ползущих в бурьяне; ястребы и коршуны — мышей, сурков, зайцев и диких голубей; выдры охотились в колдобинах за рыбами.
В те времена в нашей реке рыбы водилось невпроворот. Опустошена была река лишь после первой и второй мировых войн, когда рыбу глушили гранатами и динамитом с каменоломни.
Мы, ребята, очень любили ходить на рыбалку в пойму Вырнава. Когда нас брали к себе на помощь такие заправские рыбаки, как дед Бребу или Буха, прозванный Водяным Колдуном, или Ходобану, то наше дело было утащить кукурузных початков и испечь их для рыбаков и, само собой, для себя. Мы разводили костры вдоль всей реки, до самого Выдриного брода, что близ Чабанского моста. Там рыбаки выходили на сушу и делили улов. Когда солнце на закате опускается низко-низко, — вот-вот рукой достанешь, — и кажется величиной с огромный медный котел, красный, как раскаленное, остывающее железо, туда, на омытые водой камни — белые, серые, черные, красные, желтые или искрящиеся серебром, — выходили, лязгая зубами от холода, продрогшие рыбаки, посиневшие и съежившиеся. Они выворачивали наизнанку свои сумы, и на гальку сыпались черные усатые сомы, жирные толстые пескари, серебристые лещи, золотисто-желтые карпы, окуни с пилой на спине, длинные щуки, лини и плотицы. Казалось, весь берег устлан драгоценностями — серебром и золотом. Одни рыбы еще шевелили хвостами, другие подскакивали и вновь шлепалась на гальку, третьи лишь судорожно разевали рот, но по большей части они лежали спокойно, и в их мутных глазах отражался багровый закат. Каждый рыбак делил свой улов на кучки, по числу товарищей, которые с ним ходили. Затем один из них поворачивался лицом к солнцу и говорил, кому должна достаться та кучка, на которую указывал пальцем старый Бребу. Не делили только крупные рыбины, не умещавшиеся в сумы: они оставались у того, кому посчастливилось их выловить. А ребятишкам, тащившим на себе одежду рыбаков, каждый давал сколько хотел. Бребу всегда щедро вознаграждал: пять-шесть человек могли досыта наесться; Буха отбирал самую маленькую рыбешку, ту, что уже начинала портиться. Другие отделывались от нас дрянной мелочью, годной разве для кошек. Затем все расходились довольные. Опускалась ночь, в поле трава покрывалась росой, а по улицам села, на которые осела пыль, с мычанием брели домой отставшие коровы или отбившийся от стада тело́к.