Вы пишете, что «фабричные только тогда хороши, когда им что-нибудь делаешь», и что «они ничего не понимают».
А фабриканты, что же, такие уж благодетели, что хоть ничего не делай, а они будут благодарны?! И они будто понимают, что рабочие последние силы теряют и получают лишь гроши? Да хоть умри на работе — они не поймут! И «оценят» лишь за то, что будешь молчать, когда они две шкуры будут драть! Недаром они и говорят, что дураки им полезны, а умные — вредны… Народ наш забит совсем, стал бессловесный. И хорош буду я, видя все это, и не помогая товарищам, и позволю сесть себе на шею каким-нибудь негодяям-тунеядцам, проживающим деньги, добытые руками рабочих? Нет, так я не хочу и не могу, а, сколько хватит сил, постараюсь отстаивать свои права!»
Варвара Ивановна переполошилась, когда Виктор попросил ее сообщить, сколько денег у него в сберегательной книжке. Сам он никогда не глядел на окружающий мир через полушку, как это делал его покойный отец, и, конечно, не знал, какая сумма скопилась у него за время работы и у Морозова и у Паля.
14 сентября он писал маме: «По новым правилам сегодня полагается работать, но рабочие опять не пошли. Вы спрашиваете, мама, зачем мне знать, сколько у меня денег? Я вам писал, что у меня есть планы. Один из этих планов — поехать за границу… Сейчас я решил действовать в старом же духе и фронта не переменять…»
Этим «фронтом» была новая стачка в день воздвиженья, занятия с кружком до первых петухов и чтение второго тома «Капитала», который приобрел ему брат Павел в московском магазине «Труд».
Павел переменился за эти годы так, что стал получать от Виктора весьма лестные характеристики. Он дважды побывал в Питере и хотя не вдруг понял, чем озабочен Виктор, но проникся уважением к его интересам. В письмах Павла начали появляться рассуждения о делах, которые волновали тогда мир: о приезде Фритьофа Нансена в Москву, о скандальном деле Дрейфуса и об оголтелом нажиме США на Кубу. Он занимался теперь в школе приказчиков, стремился повидать Станиславского в пьесах молодого и прогрессивного Литературно-художественного кружка, шумно заявившего о себе на московских подмостках, не пропускал публичных лекций видных профессоров по искусству, политической экономии, природоведению и анатомии. Были у него основания гордиться питерским братом, сумевшим подчинить свою жизнь опасной и благородной борьбе фабричных за право жить по-людски. Он понимал, что все это может довести и до тюрьмы. Но молодое поколение не знает страха и не боится упреков обывателя. Это обывателю суждено видеть не дальше своего носа и отдать богу душу в привычной заспанной постели, на мягкой пуховой перине, под заунывное и гнусавое бормотание попа с кадилом и дьячка с затрепанным псалтырем!
— Ты, Виктор, того… — прощался Павел в последнюю встречу. — Береги себя, голову под удар не ставь. А уж коли тюрьма на роду написана, во мне-то не сомневайся: я тебя не оставлю.
— Вон ты какой? Да ты мне нравишься, Пал Палыч! Выдавить такое признание из морозовского приказчика — это уже победа! Только не хорони меня, друг, дай руку! — Пожалуй, именно в этот день Виктору и полюбился старший брат, которого он долго считал почти чужим…
После воздвиженской стачки, также начатой красильщиками, директор Шабловский пристроил к Виктору нового филера. Назойливый тип, одетый под мастерового, каждую минуту лез на глаза: провожал своего подопечного до ворот фабрики на рассвете, толкался среди фабричных у проходной будки, когда кончалась смена, и неусыпно наблюдал за домом № 51 по Шлиссельбургскому тракту, пока в комнате у Виктора не погасал свет.
В середине сентября Николай Калабин встретился с Ногиным в обеденный перерыв. Они побродили вдоль корпусов фабрики, сели на тюк товара в дальнем углу обширного двора.
— Тебе надо уходить отсюда, — глухо сказал Калабин, — не такой ты человек, чтоб пропасть ни за грош. А насчет работы не сомневайся. Я уже говорил с Ольгой Аполлоновной. Она и Андропов похлопочут о тебе. Думается, есть у них хорошая зацепка на заводе Семянникова. И будешь ты рядом с нами.