У деревенского паренька Пети Смородина, конечно, не было никакой родовой поколенной росписи или ветвистого родословного дерева. Сам Смородин рассказывал о себе без охоты. И о детских его летах сохранились весьма скудные сведения.
Одно лишь известно, что родился он в селе Боринском Задонского уезда Воронежской губернии в 1897 году. Его мать Анна Петровна, в девичестве Лебедева, в шестнадцать лет вышла замуж за отставного солдата Ивана Зотича Смородина. Но семейная жизнь сложилась горько. Едва Петру минуло дней сорок, Иван ушел куда-то в поисках счастливой доли и пропал бесследно.
Анна Петровна ничего определенного не говорила об этом. Внучке она рассказывала, что Иван Зотич ничем не выделялся и в селе его считали мужиком обыкновенным: в политику не ввязывался, с плохими людьми не якшался и каких-либо причуд за ним не замечалось. Просто был старше Анны годов на десять и мало-мальски разбирался в грамоте. И женился бывший солдат не по чужой прихоти, не по приказу родителей, а вроде бы по душе. Но пропал, вот и весь сказ!
Петр во всех анкетах позднее писал о нем: «Отец неизвестно где».
Анна горевала больше года в семье у свекра Зота, затем перебралась с Петергькой в развалюшку своего отца Петра Лебедева. Он работал подвозчиком торфа на сахарном заводе, подбрасывал топливо за двенадцать верст, по копейке с пуда при своей кляче. Нужда была беспросветная: прожиток грошовый, а ртов — что тараканов за печкой, — дети, внуки, невестки, зятья.
Завод принадлежал господам Гардениным. Отец ударил челом хозяину, и Анну подрядили работать на сушке сахара, в цехе выпарки. Однако вскоре перешла она из цеха к барину в услужение, на кухню. Помог случай: старый повар-француз, задумав отбыть на родину, стал приглядываться, где бы найти замену. И обнаружил Анютку: была она молода, опрятна и миловидна. И сметлива, и не противилась новой должности.
Быстро она освоилась на кухне, барской семье пришлась по нраву и проработала у Гардениных двадцать лет: с весны до осени копошилась в боринском особняке — он возвышался над заводом, отгороженный от него говорливой речкой Белый Колодезь, — а зимой — в петербургской квартире господ.
Маленький Петя, по местному речению Петёка, больше десяти годов воспитывался по крестьянству у деда с бабкой: у Петра Ивановича и у Прасковьи.
Дедушка Петр, как шла о нем молва по селу, с ребячества был рубаха парень: пустой говорун и бессребреник. Таким и остался до веку: шустро соображал в получку «об выпить и закусить», и ничто не держалось у него в ажуре, — зипун в дырах, с хорошим ветродуем; сбруя на кляче не ухожена, на дуге — от оглобли до оглобли — глубокая трещина; рыжий треух, давненько сшитый из шкуры дряхлой дворовой собаки, еле примащивался на макушке. Пол в хате прогнил, того и гляди подвернешь ногу и запашешь носом.
Но в одном у него была всем известная слабость — новые щегольские лапти. Сам он плел их вечерами, при каганце, из ракитовой свежей коры и подпускал по головашкам красоту узорной подковыркой. Носил лапти ровно двадцать ден и непременно переобувался в новые. Ловкий был бедняк, и прозвали его Дюжовым.
И бабка Прасковья находилась при нем, как тень, — тихая, вечно с кочергой, с березовым веником. Или с самоваром — медным, помятым с левого бока: его выставляла она трижды в день на самодельный сосновый стол грубой работы и потчевала всех морковным чаем.
Дед Петр — душевной простоты человек, и все у него на лице написано: и доброта, и минутное озлобление. Запросто мог он отвесить «леща» за провинность. И не со зла, а для острастки, потому что внук рос, по его понятию, как репей при дороге: колючий и цепкий. Да и мастак был шуровать с дружками по чужим садам и огородам. И от ремня не ревел, а ошалело грозился:
— Ну ладно, ладно, дед! Я тебя тоже поцелую, дай только срок!
И выходило так, что дед Лебедев, вроде бы и правый по всем статьям, забирался к внуку на печку и начинал ластиться:
— Ты уж того… Петека… зла не держи. Дед на то и приставлен, чтоб науку давать. От ремня, брат, одна польза: я тебя не с жиру секу, а для твоего понятия…