Макар и Иннокентий встретились для разговора у Соломенной сторожки, на полпути между Бутырским хутором и Петровско-Разумовским. Добирались туда на паровичке с вагонами трамвайного типа.
Был осенний московский день, но теплый, сухой и тихий. Два большевика словно прогуливались по дорожкам среди высоких дубов. Один иногда поправлял пенсне, другой откашливался в большой синий платок с серой каймой. Разговаривали негромко. Когда кто-либо из прохожих нарушал течение беседы, Иннокентий разгребал тростью пожелтевшую дубовую листву, а Макар поднимал с земли и пристально разглядывал желудь с побуревшей шляпкой. И со стороны казалось, что в осенней роще прогуливаются два ученых-ботаника из соседней Петровской академии.
Ногин говорил Дубровинскому:
— Есть такая оценка текущего момента, Иосиф Федорович, — революция кончилась, всякая попытка оживить ее бесполезна. Выхода два: либо отходить от партийной работы вовсе, либо ограничиться одной легальной деятельностью.
— Хундадзе — меньшевик, это его песня, — заметил Иннокентий. — Желание работать только в Думе и профсоюзах наглядно подтверждает его оппортунистическую сущность.
— Хорошо. Мы говорим: не время складывать оружие, бороться надо легально и в подполье. Подполье — это ячейки на предприятиях, связанные конспиративной нитью с районами, это тайные склады оружия и партизанские выступления, это запрещенные политические сходки. А как быть с профсоюзами?
— Откровенно скажу: не задумывался, хотя и слыхал о ваших делах в Баку. Мысль интересная: у рабочих осталось право созывать свои профсоюзные конференции. И почему бы нам не использовать эту возможность для агитации?
— Об этом и речь. Но у нас еще любят звонкую фразу: это оппортунизм! Организации беспартийные, почти все легальные. Они — вотчина меньшевиков… И вдруг на трибуне у них — большевик!
— Говорят, слыхал. Но в прошлом году мы так рассуждали и о Думе. А теперь пошли в нее. И Ленин признал, что с первой Думой был у нас непростительный промах, когда мы объявили ей бойкот. Но признание ошибки отнюдь не означает уступку оппортунизму.
— Так и я смотрю. Однако надо помочь товарищам похоронить навечно раздутый миф о нейтральности профсоюзов. Товарищи заблуждаются. Нейтральным к политике, к общественной жизни может быть вот этот плод дуба, похожий на орех, на пулю, — Виктор Павлович поднял с земли желудь и подкинул его на ладони. — Даже беспросветный обыватель беспощадно вовлечен в политику, хотя он об этом и не догадывается. Хорониться под камнем, в норе, когда все кипит кругом, — какая это определенная, но жалкая политика!.. Я много думал о таких вещах, Иосиф Федорович, и пришел к выводу, что всякая подобная нейтральность — просто нонсенс. Разумеется, профсоюзы могут быть нейтральны к определенной политической партии, ну, скажем, к эсдекам или к их фракциям. Допускаю такое. Но и тут надо разобраться: а по какой причине, отчего? Суть же дела представляется мне так: профсоюзы — часть рабочего класса. И уж коль мы боремся за освобождение всего класса, нас обязаны поддерживать организации, представляющие лишь одну его часть!
— Логично, Виктор Павлович! Я очень рад, что мы завели эту беседу. Просчитаться сейчас с профсоюзами — ошибка большая. Просто не приходило в голову, какую силу мы сдали на откуп меньшевикам. А что делать?
— Я ухожу на работу в профсоюзы. Радус заменит меня в Рогожском районе. Но мне далеко не ясна позиция Владимира Ильича.
— Начинайте, начинайте. Пойдет дело, Ильич согласится с вами. Я поговорю с Покровским: он как-то касался этой темы и поддержит вас наверняка. А если будет нужда, поедем к Ильичу: до съезда все равно надо повидаться с ним…
Через два-три дня Московский комитет РСДРП утвердил Ногина полпредом большевиков в профсоюзах, выделил ему толковых помощников. — Через месяц-другой союз за союзом стали переходить в руки большевиков. «Мы оказались более правильными выразителями тех настроений, которые были у широких масс, и наши выступления на открытых больших собраниях стали пользоваться большим успехом, чем выступления меньшевиков», — вспоминал Ногин много лет спустя.