А Андрею Синявскому и Юлию Даниелю я благодарен за многое. Ценой лагерей они отстояли право автора писать, что он хочет, печататься, где хочет, и под той фамилией, под которой хочет. Стену они не пробили, но кирпичи расшатали, хотя бы тем, что помогли мне и многим моим ровесникам избавиться от последних иллюзий насчет власти: стало совершенно ясно, что во главе страны стоит шкурная банда, у которой нет ни идеологии, ни совести, ни чести — только корысть да трусливая круговая порука. Конечно, семечко было маленьким и слабым — но оно пробилось к свету, пошло в рост, и к девяносто первому году превратилось в дерево, сломать которое было уже нельзя, да и согнуть трудно. Десятки тысяч москвичей, вышедших в августе к Белому дому спасать российскую свободу, могли ничего не знать о двоих арестантах шестьдесят седьмого года. Но таково уж устройство жизни: землю тряханет у берега Чили, а волна дойдет до Японии. У мужественного поступка порой совершенно непредсказуемое эхо.
А я благодарен судьбе за то, что среди самых дорогих мне рукопожатий у меня было в жизни и рукопожатие Андрея Донатовича Синявского.
Столкнулись случайно с давним знакомым и стали вспоминать, когда же виделись в последний раз. То ли двадцать лет назад, то ли двадцать пять. Ну, да — на дне рождения Витальки!
Вспомнили — и радость встречи испарилась. Потому что после того дня рождения Виталька прожил недолго, лет пять, может, и меньше. Повесился. Сколько же ему тогда было? Мало было, где-то вокруг сорока.
Он был литератор, средних способностей критик и хороший парень. Работал по заказу в нескольких газетах, потом где-то штатным сотрудником, делал, что велят, но душу не продавал: дерьмо не хвалил, талантливых не ругал. И приятельствовать старался с талантливыми. Квартирка у него была однокомнатная, в пятиэтажке, жили с женой бедновато — но мы все тогда жили бедновато, и это казалось не убожеством, а нормой. Литературные чиновники, конечно, существовали иначе, но это нас никак не касалось, на дни рождения мы ходили не к ним.
А потом Виталька исчез с горизонта. Но исчез не вниз, а вверх — его взяли в большое издательство на солидную должность, так сказать, скачок в карьере. Помню, я за него порадовался. В нашей компании тогда слово «карьера» считалось почти неприличным, но ведь кому-то надо: если на всех постах будут одни стукачи да лакеи, ничего хорошего из этого не выйдет. Я даже подумал, да и сейчас, кстати, думаю, что парня взяли в начальство как раз за хорошие качества — порядочный, скромный, не подсидит и не предаст.
Но что-то в мужике изменилось: как говорят сейчас, сменил круг общения. Уже не звонил, встречаясь случайно в Доме литераторов, здоровался вежливо, но торопливо, не вступая в разговор — похоже, опасался, как бы прежние приятели о чем-нибудь не попросили, исходя из его нового положения, в котором он еще не настолько укрепился, чтобы кому-то помогать. Мы все отнеслись к этому с пониманием: наверное, парню так лучше, и — дай ему Бог! Тем более что и прежде подобное случалось, хотя в нашем кругу исключительно редко. Но все же не на пустом месте Вадим Черняк написал невеселую песню, начинавшуюся такими строчками:
«Уходят, уходят, уходят друзья
Одни — в никуда, а другие в князья»…
Виталька, конечно, в князья еще не вышел, но при княжеском дворе перспективное место уже осваивал.
А спустя несколько лет вдруг совершенно неожиданное: повесился. Как, почему?
Кое-что потом просочилось. Не ладилось в семье, жена подала на развод, напористо требовала выгодного ей размена той самой однушки. Говорили, оставил ей записку: «Теперь все достанется тебе». Но и записка многое не объясняла. Конечно, любая бытовая грязь тяжела, особенно человеку творческой профессии. Но чтобы из-за этого молодой крепкий мужик.… Не такая уж у них была любовь.
Постепенно картина, все же, прорисовалась. Дело было не в разводе, не в тяжбе за бедненькую квартирку — и раньше кочевал по съемным углам, да и в издательстве руководящему работнику что-нибудь нашли бы. Дело было в глухом, безвыходном одиночестве. Никого рядом не оказалось. Даже позвонить некому…