Я не знаю, каким образом письмо пошло в ЦК — скорей всего, просто по почте. Никакого ответа никто из нас не получил. Но спустя некоторое время власть все же отреагировала доступным ей способом — начались репрессии.
Кого-то из членов партии исключили из партии, кому-то объявили строгие выговора. Я в этой организации не состоял, однако некоего внимания все же удостоился — меня пригласили в ЦК.
Однажды в этом таинственном здании я уже побывал — после того, как из первого, ныне легендарного альманаха «День поэзии», уже готового к печати, тогдашний секретарь по идеологии Поспелов выдрал мою довольно объемистую статью «Долг поколению». Статья была о молодых поэтах, моих друзьях — Володе Соколове, Жене Евтушенко, Роберте Рождественском и еще о ком-то. Тогда со мной разговаривал маленький человечек по фамилии Колядич, речь его была гладенькая, но интонации подловаты. Он твердил, что я противопоставляю молодежь партии, и выискивал в статье, исчерканной красным карандашом (я тогда же понял, что карандаш не его, а Поспелова) еще какие-то идеологические грехи. От той встречи осталось ощущение брезгливости.
На сей раз меня принимали в кабинете побольше. Собеседника, звали его Альберт Беляев, интересовал, как я понял, один вопрос: как наше письмо попало за рубеж. Вопрос был нелеп, похоже, мы оба это понимали — письмо довольно широко ходило по рукам, а иностранных журналистов в Москве хватало. Беляев выглядел нормальным человеком, и я, в свою очередь, тоже задал ему несколько вопросов. Почему, например, в газетных статьях Даниеля и Синявского обвиняют в отрицании социалистического реализма? Выходит, прочие писатели признают соцреализм под страхом тюрьмы? Беляев слегка смутился и нехотя объяснил, что печать допустила некоторые неточности. И тут же снова стал допытываться, как письмо попало «туда». Обоим стало ясно, что разговор иссяк.
Напоследок я спросил:
— Ну, а по сути письма: есть шанс, что их освободят?
Беляев приподнялся с кресла, уперся ладонями в край стола и торжественно провозгласил:
— Судя по последнему выступлению товарища Брежнева, в обозримом будущем это не произойдет.
Позже, в перестроечные времена Альберт Беляев стал редактором газеты «Советская культура» и, как говорили, редактором демократичным и прогрессивным. Особо удивляться нечему: в номенклатуре тоже были люди разные. Некоторые партийные чиновники помногу лет сидели тихо, делая, что велят, чтобы потом, когда выслужат самостоятельную работу, начать, наконец, делать то, к чему лежит душа. Видимо, их не грех вспомнить добром: в уродливое время, в рамках тюремного режима они все же пытались бросить на чашку весов хоть малую крупинку человечности.
Наше письмо практического результата не имело: осудили и посадили. Лукавые собратья по перу тут же все одобрили, лихорадочно выслуживаясь, перекрикивая друг друга, чтобы услышали и отметили наверху. К сожалению, не все имена были пустые. Кто, например, тянул за язык Шолохова — уж он-то мог себе позволить хотя бы промолчать!
Моя беспартийность от тяжелых репрессий спасла: номенклатурная мафия своих ослушников карала жестче, чем посторонних. Правда, перестали печатать — но от этого еще никто не умирал. Несколько месяцев я носил в разные редакции рассказы и статьи — хвалили, обещали, но тем дело и кончалось. Потом приятель из «Комсомолки», встретив в коридоре, отозвал в сторонку:
— Не трепи нервы. Нам команда пришла — ты попал под общий запрет.
— А это что? — не понял я.
— Чтобы фамилия не появлялась. Циркуляр по всем изданиям.
Я перестал трепать нервы и спокойно вернулся к способу заработка, который практиковал в ранней молодости: брал у друзей в редакциях письма графоманов и отвечал на них, стараясь никого не обижать. Все-таки, писателю лучше не иметь дурных привычек: не пьющий и не курящий — на хлеб всегда заработает.
Какое-то время спустя выяснилось, что результат у нашего бесполезного протеста все же был. В Самиздат попали стихи Даниеля, написанные в камере — кто-то сумел передать узнику письма в его защиту, и он узнал, что не одни холуи и лизоблюды живут на свете. Стихи были хорошие, и, главное, человек понял, что все, им сделанное — не зря.