– Он говорил, что у вас тут работает какая-то установка, и она…
Директор поморщился, ему было явно неловко беседовать о таких нелепых вещах.
– Слава богу, вы все и сами знаете.
– А сколько ему еще валяться?
– Трудно сказать. Состояние стабилизировалось в известном смысле, но он пока недоступен.
– Как это? – вскинулся я.
Директор усмехнулся.
– Нет-нет, посмотреть на него вы можете хоть сейчас, просто он вас, скорей всего, не узнает.
– Но все-таки мы сходим к нему?
– Конечно.
Я был очень доволен собой. Расклад получался для меня идеально подходящим. Старика я нашел, но говорить с ним нельзя, ко мне не подкопаешься, и я через полчаса смогу уже рвануть к Петровичу, выполняя дружеский долг. Прощай, подполковник!
Мы вышли из кабинета.
– А много у вас больных?
– Нет, больных не много. У нас лежат люди, которые могут позволить себе дополнительную заботу о своем здоровье, работающие над своим имиджем, преодолевающие последствия предыдущих перегрузок.
Выводят из запоя, понял я.
– А почему никого не видно? Я вот пока не столкнулся здесь ни с одним пациентом.
– А мы в административной части. Палаты в крыльях здания. Сейчас мы туда пройдем.
Мы подошли к стеклянной стене, директор отпер ее электронным ключом, она как-то осмысленно пискнула, и мы покинули территорию пятидесятых годов.
– А там это специально – в административной зоне? Я имею в виду интерьер?
– Конечно, специально. Кабинет просто антикварен, хватило ума не уничтожать все евроремонтом. Там такие люди заседали! Есть любимая пепельница Микояна, письменный прибор, которым пользовался Устинов – ну, тот маршал. Каждая деревянная панель аутентична. И медведей, и Серова копировали чуть ли не члены Академии художеств.
Чувствовалось, он говорит об этом с удовольствием.
Мы довольно долго шли по тихому ковролиновому коридору, мимо стеклянных, полупрозрачных дверей. За спиной у нас гасли лампочки, впереди загорались.
И опять никто нам не попался – ни больной, ни санитар.
– Здесь.
И эта дверь отворялась с помощью электронной штуки, возникшей в руке Модеста Михайловича. Палата была небольшая, потому что одноместная, и производила очень солидное впечатление. Именно в таких должны были, по моим представлениям, лежать партийные начальники прежних времен и нынешние миллионщики. Вокруг постели сложные приборы с мигающими лампочками на пультах, какие-то провода присоединены к обручу на голове Ипполита Игнатьевича и к браслету на руке. Здоровье скандального старика было под особым контролем.
Сам он признаков жизни не подавал. Бледная голова на белой подушке. Заострившийся профиль. Едва заметно подрагивающие крылья носа, полупрозрачные, плотно закрытые веки.
– Да, – сказал я, потому что почувствовал необходимость что-то сказать.
– В свое время мы избавились от него с большим трудом. Хорошо, что подошел пенсионный возраст. Иначе он бы отравил нам всю коммерцию. Впрочем, и так сделал достаточно. Кто бы мог подумать, что через двадцать лет он будет нашим привилегированным клиентом! – директор саркастически хмыкнул.
Старик лежал бледным профилем на белой подушке, очень плотно закрыв глаз. Я смотрел на него с полминуты. Больше я ничего не мог для него сделать.
– И что же будет с Ипполитом Игнатьевичем дальше?
Собеседник поморщился.
– Будем лечить. Сколько бы нам это ни стоило. Надеюсь, нам удастся выписать его в удовлетворительном состоянии. Сейчас он ничего не слышит, не понимает, но это не кома, не совсем кома, такое особое состояние, как говорят наши Гиппократы.
– А если он здесь умрет? – спросил я, и сразу почувствовал, что зря спросил.
– У вас есть еще вопросы?
Я забормотал что-то про родственников, которых у старика нет.
– Похороним за счет заведения. Но уверен, до этого не дойдет.
Было видно – ему хочется, чтобы дошло, и как можно скорее.
– У вас все?
– Да, практически все.
Мы пошли к выходу. Директор вышел первым. Я, перед тем как выйти за ним, обернулся.
И остолбенел.
Ипполит Игнатьевич смотрел мне вслед довольно широко приоткрытым глазом. Я что-то промычал, дернулся в сторону директора, потом опять обернулся, глаз старика был уже опять зажмурен.